Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Один лист, второй, третий... Та же нежность, что была в душе Рабигуль, благодарность судьбе - они все-таки встретились! - восторг - как пели в ночи соловьи! - все ложилось на листы бумаги, оставаясь людям навеки. И когда на рассвете, вымотанный и счастливый, встал Володя из-за стола, он уже точно знал, что написал нечто стоящее, достойное высокого предназначения поэта, и что из-за такой вот ночи и стоит жить. Смеясь от счастья, он бухнулся в постель и мгновенно заснул крепким сном - надолго, на полдня, пропустив завтрак, процедуры, обед. Но за час до, назначенной встречи проснулся, как от толчка; "Пора!
Третья лавочка справа, у главного корпуса".
Там они договорились встретиться с Рабигуль.
* * *
В светлом мягком плаще, а на шее яркий кокетливый шарфик, в туфлях на каблучках, держась очень прямо, как балерина, Рабигуль сидела, скрестив ноги, на лавочке, не касаясь спинки, смирно сложив на коленях тонкие смуглые руки, и ждала. Застыв на месте от невозможного, чудовищного волнения, Володя до боли в глазах всматривался в ее строгий классический профиль. Испанский гребень собрал и оттянул назад гладкие волосы. "Как у Кармен, - подумал Володя. - А ножки такие маленькие!" Странная боль, похожая на предчувствие, пронзила его. Он, что ли, боится? Но почему? Он - боится? Глубоко вздохнув, невольно сжав кулаки, Володя решительно шагнул к лавочке. Почему ему страшно? "Потому что ты, брат, влюбился", - поставил бы диагноз умный Женя, если бы Володя все ему рассказал. Но он никогда никому ничего не расскажет. Особенно про свой страх.
- Хэлло, - развязно сказал он, сверкнув белозубой улыбкой.
Протезист Литфонда изводил его месяца два.
"Ничего, зато улыбка будет, как в Голливуде", - утешал он несчастного пациента. И не наврал: такой она и была!
- Как спалось?
Рабигуль подняла на Володю задумчивый взгляд.
- Хорошо, спасибо, - машинально кивнула она.
И вдруг улыбнулась, и светом озарилось лицо. - Какой концерт дали нам соловьи!
- Да уж, совсем отбились от рук, - радостно подхватил Володя. Прямо-таки обнаглели...
С недоумением, страхом, растерянностью слышал он, как со стороны, дурацкие свои слова. Что он несет? Чушь какую-то! Какое "хэлло"? И о соловьях - "обнаглели"... Нет, он, похоже, совсем свихнулся. А Рабигуль будто ничего не слышала, не замечала: ни Володиных глупых слов, ни его смятения. Эта женщина жила в своем мире - музыки, красоты и гармонии.
- Такие маленькие, невзрачные птички, - своим глубоким и низким голосом с нежностью сказала она, - и такой оркестр, такая невероятная мощь!
Володя осторожно сел рядом, с трудом перевел дыхание. Лицо его горело от напряжения и стыда за собственную неуклюжесть, неловкость, глупость.
- Что с вами? - участливо спросила Рабигуль. - Вам нездоровится? Может, никуда не пойдем?
- Нет! - крикнул Володя так громко, что пузатый господин в соломенной шляпе, выгуливавший себя после нарзана, приостановил размеренный, важный шаг и воззрился на сидевшую на скамейке парочку.
Володя покосился на Рабигуль - она снова смотрела вниз, под ноги, состроил толстяку зверскую рожу, тот оскорбился, сдвинул на затылок шляпу и двинулся, слава Богу, дальше.
- Нет, - повторил Володя и несмело коснулся руки Рабигуль. - Я просто не спал сегодня. Почти Не спал.
- Почему? - наивно спросила Рабигуль.
"Потому что влюбился!" - простонал про себя Володя, но вслух сказал:
- Потому что писал стихи.
И это тоже было признанием.
- Хорошо, наверное, пишется под соловьиные трели, - задумчиво сказала Рабигуль.
Она смотрела на Володю приветливо и спокойно, и ее спокойствие ранило, убивало, потому что виделось в нем равнодушие, победить которое можно только стихами.
- Да, хорошо, - задохнувшись от гордости за написанное соловьиной ночью, признал Володя правоту Рабигуль.
Он всегда, лучше самого лучшего критика, знал своим стихам цену. Строки, звучавшие сейчас в душе, были, казалось ему, прекрасны. Да что там, они такими и были. Не дожидаясь просьбы, глядя прямо перед собой, севшим от волнения голосом, Володя начал читать. Голос его дрожал, срывался, руки судорожно вцепились в сиденье скамьи; "Она должна, она не может не догадаться, - мелькнула в его сознании радостная, тревожная мысль. - Сейчас, вот сейчас она все поймет: ведь музыка и стихи - почти одно и то же!"
- Спасибо, - просто сказала Рабигуль, когда он наконец умолк и, не глядя на Рабигуль, страдальчески сдвинув брови, стал ждать вердикта. - В ваших стихах столько чувства... - Как будто эти чувства не относились к ней! - А теперь пошли на Машук, к Лермонтову.
Почему, зачем она сказала о Лермонтове? Чтобы поставить его на место? До Лермонтова, как до вершины высочайшей из гор, конечно, ему не добраться!
Неожиданно Рабигуль взяла его за руку, и Володю это так взволновало, что он чуть не расплакался. "Еще чего не хватало!" - мысленно возмутился он, сжал тонкие пальцы этой поразительной женщины, которая так тянула его к себе и так мучила, но Рабигуль уже отняла руку, смуглые щеки внезапно покрыл румянец, она встала, и вслед за ней встал он, и они пошли по дорожке к Провалу: оттуда шла вверх тропа к месту злосчастной дуэли и выше - к арфе древнего, легкомысленного и веселого бога ветров.
У Провала, как всегда, теснился народ. Потягивали из кружечек целебную воду, кричали "э-гей, э-гегей...", сложив руки лодочкой, вызывая из пещеры эхо. Кто-то, как всегда, вспоминал Ильфа, кто-то, несмотря на строгий запрет, бросал в голубую, пахнущую серой воду камешки. Было шумно и пошло. Но загадочно темнела в глубине пещеры аквамарином вода, поблескивали на ней блики уходящего солнца, а там, вдали, у самой стенки, вода становилась совершенно зеленой.
- Как русалочьи волосы, - сказала Рабигуль.
- Верно, - улыбнулся Володя.
Как они понимали друг друга, как одинаково чувствовали!
На тропе, плавно вьющейся в гору, как ни странно, не было ни души. То ли потому, что сгущались синие сумерки, вечерний туман легкой, загадочной пеленой уже лег в ложбинки, то ли потому, что бурный летний сезон был еще впереди. Они шли вдвоем, и только звук их шагов да плач арфы нарушали вечернюю тишину.
- К ней идти уже поздно, - сожалея, сказала Рабигуль.
Ее голос так его волновал!
- Значит, пойдем завтра, - осторожно предложил он, с восторгом и страхом чувствуя, что вся его жизнь зависит теперь от нее, от этой легкой, смуглой женщины с единственным, неповторимым именем - Рабигуль.
Только это они и сказали друг другу и молча, вдыхая запахи проснувшихся к весне деревьев, дошли до памятника, молча остановились возле.
Скорбный лик поэта смотрел прямо на них, железные цепи окружали маленькую площадку, темные туи печально возвышались в отдалении, замыкая траурную композицию. "Дзинь-динь... А-а-а..." - плакала под ветром - там, на вершине, - арфа.