Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Энди, я не шучу, – говорю я.
– Я тоже, – говорит он.
Когда Кейгл выходит, я закрываю за ним дверь и затворяюсь у себя в кабинете, отгораживаюсь от всех и вся – надо обдумать разговор с Артуром Бэроном. Я отменяю предстоящую за обедом встречу и задираю ноги на стол.
У меня больные ноги. У меня совсем плохо с зубами и не сегодня-завтра придется вырвать их все. Будет больно. У меня несчастливая жена, которую надо содержать, и двое несчастливых детей, о которых надо заботиться. (Есть еще третий ребенок, умственно отсталый, это неизлечимо, он и не счастлив и не несчастлив, и я не знаю, что с ним будет после нашей смерти.) У меня под началом работают восемь несчастливых людей, и у каждого свои сложности и свои несчастливые семьи. На душе у меня тревожно, и я подавляю в себе истерию. На уме у меня политика, летние расовые беспорядки, наркотики, насилие и подростковый секс. Повсюду извращенцы и всякие маньяки, которые могут растлить или задушить любого из моих детей. На улицах моего города преступления. Впереди у меня старость. Мой мальчик, хотя ему только девять, неспокоен, потому что не знает, кем стать, когда вырастет. Моя дочь врет. На своих некрепких плечах я должен вынести упадок американской цивилизации и вину и несостоятельность правительства Соединенных Штатов.
И оказывается, меня готовят на более высокую должность.
И оказывается, – помоги мне, Боже! – я хочу ее занять.
Моя жена несчастлива. Она из тех замужних женщин, которым очень, очень скучно и одиноко, и просто не знаю, что я тут могу поделать (разве что развестись с ней и сделать ее еще несчастнее. Я недавно был с одной замужней женщиной, и она сказала: иногда ей так одиноко, она прямо леденеет и даже всерьез боится умереть оттого, что внутри у нее все заморозится, – и, кажется, я понимаю, о чем она говорит).
Моя жена хорошая; право, она была хорошей женщиной, и мне иногда ее жаль. Теперь она среди дня прикладывается к бутылке, а когда мы бываем по вечерам в гостях, флиртует или пытается флиртовать, хотя совсем этого не умеет. (Не дается ей флирт, бедняжке.) Она редко бывает веселой, разве что хоть немного опьянеет от вина или виски. (Мы не очень-то ладим друг с другом.) Она считает, что постарела, погрузнела и утратила былую привлекательность, и она, конечно, права. Она считает, что для меня это имеет значение, и тут она ошибается. Мне это, пожалуй, все равно. (Знай она, что мне все равно, она, наверно, была бы еще несчастней.) Моя жена недурна собой: она высокая, хорошо одевается, у нее хорошая фигура, и я часто с гордостью показываюсь с ней на люди. (А ей кажется, я совсем не хочу бывать с ней на людях.) Ей кажется, я ее уже не люблю, и, должно быть, в этом она тоже права.
– Ты сегодня виделся с Энди Кейглом, – говорит она.
– А ты откуда знаешь?
– Ты прихрамываешь.
Есть у меня это гнусное свойство – невольно обезьянничать. Я подражаю без разбору, даже тем, кто мне не нравится. Стоит мне оказаться с человеком, говорящим громко, быстро и напористо, я тоже начинаю говорить громко и быстро (правда, отнюдь не всегда напористо). Стоит мне оказаться с кем-то, кто родом с Юга или с Запада и лениво растягивает слова, и я тоже начинаю лениво растягивать слова и употреблять местные словечки, как будто и сам я выходец из южных или западных штатов и все это с детства вошло в мою плоть и кровь.
Получается это само собой. Такая у меня слабость – невольное, странное, угодливое, прямо-таки рабское стремление уподобиться чуть ли не каждому человеку, в чьем обществе я очутился; оно свидетельствует о каком-то нравственном или психологическом изъяне. Сказывается это не только на речи, но и на том, как я хожу, сижу, наклоняю голову, как держу руки. (Нередко меня страх берет: вдруг человек подумает, будто я нарочно его передразниваю, хочу оскорбить и высмеять. И я изо всех сил стараюсь следить за собой.) Получается это бессознательно, независимо от того, трезв я или пьян (в подпитии я обычно весел, мил и забавен), по каким-то не зависящим от меня законам, наперекор моей настороженности и нежеланию, и обычно я не замечаю, что уподобляюсь другому человеку, пока перевоплощение уже не совершилось. (Жена говорит, что в кино, особенно когда показывают комедию, я гримасничаю и жестикулирую вместе с героями фильма, и, видимо, так оно и есть.)
Если я обедаю или после работы пропускаю рюмочку-другую с Джонни Брауном (а он и отроду злая скотина, и судьба у него злая), я сразу начинаю собачиться и брюзжать и ощущаю себя несговорчивым и сильным. Если я оказываюсь с Артуром Бэроном, я начинаю разговаривать медленно, негромко, вразумительно и ощущаю себя великодушным, проницательным, благородным и утонченным не только пока мы вместе, но и еще некоторое время; я остаюсь в его ипостаси до тех пор, пока не окажусь рядом с другой личностью, которая либо в чем-то сильнее меня, либо занимает более внушительное деловое или общественное положение. (А вот в обществе Грина я вовсе не ощущаю себя ни изящным, ни красноречивым, а наоборот, неуклюжим и неумелым, но, стоит нам расстаться, и я тотчас начинаю выискивать остроты, которыми можно бы блеснуть в разговоре с кем-нибудь другим.) Каков же мой истинный характер, нередко спрашиваю я себя.
Есть ли он у меня вообще?
Я хорошо одеваюсь. Но что бы я ни надел, меня всегда преследует беспокойное ощущение, будто я кому-то подражаю; я всегда могу вспомнить кого-то, кто одевается очень похоже. И потому мне часто кажется, будто моя одежда вовсе не моя. (Бывает, открою стенной шкаф – и поражаюсь: что это там за вещи? Все они, конечно, мои, но в первое мгновенье мне чудится, будто никогда прежде я их не видел.) И порой мне кажется, я не стал бы тратить столько денег, времени и сил, ухлестывая за всякого рода девицами, не оказывайся я постоянно среди мужчин, которые либо только этим и заняты, либо – по их словам – только об этом и думают. Я все еще не уверен, что это так уж увлекательно (зато вполне уверен, что хлопот от этого не оберешься). А уж если до сих пор не уверен, значит, вовек не уверюсь.
Если я разговариваю с человеком косноязычным, я попадаю в весьма тяжелое положение, потому что и сам временами слегка запинаюсь, и беседа грозит распасться на взрывы бессмысленных слогов. Я прихожу в ужас, если надо поговорить с заикой: смертельно боюсь, что и сам стану заикаться; увижу, как он, кривя усилиями рот, изуродует десяток слов, – и мне крышка, стоит тоже начать кривить губы, и восхитительную неодолимую дрожь уже не остановить. Мне неуютно в обществе гомосексуалистов, и вероятно, по той же причине (вдруг потянет уподобиться им). Я держусь подальше от людей с тиком, косоглазием и лицевыми судорогами; не желаю обзаводиться еще и этими свойствами. Беда в том, что я не знаю, кто же и какой я на самом деле.
Если я оказался среди людей бесстыжих, я делаюсь бесстыжим.
Кто же я? (Видно, не миновать гадать до трех раз.)
Дочь у меня не бесстыжая, но, разговаривая со своими друзьями, сыплет непотребными словами и в разговоре с нами тоже стала их вставлять. (Я и сам щедр на непотребные слова.) Она пытается таким путем укрепить дома какие-то свои позиции или вызвать нас на что-то, но ни жена, ни я не знаем, чего ей все-таки надо и зачем. И еще, я думаю, она хочет слиться со своим окружением, каким оно ей представляется, и, боюсь, эта среда прямо у меня на глазах затягивает ее и уподобляет себе. Ей хочется быть такой же, как ее сверстники. Я не могу ее остановить, не могу спасти. Что-то случилось и с ней тоже, хотя я не знаю, что и когда. Ей еще нет шестнадцати, но, по-моему, все уже потеряно. Она утрачивает свою единственность. Ребенком она казалась нам непохожей на всех других детей. Теперь она уже не кажется такой ни на кого не похожей.