Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я знаю, как тебе будет грустно, что я не исполняю свое обещание, но этой поездкой я могу одним махом разрушить то, что создавал в продолжение двух лет. Осень гораздо более благоприятна, и я думаю, что тогда 90 шансов против 10, что я пробуду с вами недели две-три. Итак, моя дорогая, не печалься, и я уверен, что ты поймешь, что нельзя ставить на карту все это. Ну, крепко-прекрепко тебя целую, моя дорогая… Помни, что сейчас решается участь твоего сына…
Мне так трудно было написать это письмо, ибо я знаю, что оно тебя огорчит.
Кембридж, 18 марта 1923 г.
Дорогая Мама!
…Меня огорчает твое последнее письмо, в котором ты пишешь, что боишься, что я отойду от вас. Этого не может быть и не может быть потому, что здесь я не имею никакой духовной жизни и всецело ушел в работу. Я боюсь, что у тебя превратное мнение обо мне и о моем положении тут. Дело в том, что мне вовсе не сладко живется на белом свете. Волнений, борьбы и работы не оберешься. Сейчас сдаю еще работу в печать.
Я ушел в дела и работу по уши. И сейчас один из самых критических моментов. Я устал очень и мечтаю о моменте, когда смогу отдохнуть. Наверное, уеду на неделю из Кембриджа.
И вот вы, дорогие мои, я боюсь, не видите того, что если я теперь не создам себе в жизни почву под ногами, то второго случая в жизни у меня не будет. Что я, для чего живу? У меня одно самое ценное – это моя работа. И как только я от нее отрываюсь, для меня жизнь темнее тучи.
Но ты знаешь мое мнение: в науке стоит только играть первую скрипку. Я тебе не раз писал, что не знаю, куда стремлюсь, но одно, что мне ясно, что это не покой семейного очага… Тот комфорт, которым я себя окружил, он очень скромный, но все же он необходим. Я имею за обедом только одно блюдо, живу в самой демократической части города, и комнатушка у меня очень малая. Весь избыток денег идет на работу: книги, инструменты, Лаурман и на одну роскошь, которую я себе позволяю – отдых во время каникул. Я еду на континент, в Париж, и среди новых людей я могу не работать и не думать.
Дорогая моя, мне бесконечно хочется поехать к вам, но это так трудно, что я прямо скажу, что невозможно, не разрушивши все, что я сделал за [эти] два года. Осенью это будет куда легче. Ты знаешь, я не боюсь трудностей в жизни, и если я говорю, что это трудно, то это, значит, действительно так. А вот ты, я боюсь, совсем не ориентируешься в том, что действительно сделано мной. Тебе совсем трудно даже представить себе это. Я не писал тебе, но у меня было четыре обморока на почве переутомления.
А твои упреки, что я отхожу от вас, для меня больны, бесконечно больны. Нет, все-все, что родное и близкое есть у меня на свете, все это с вами…
Кембридж, 1 мая 1923 г.
Дорогая Мама!
Сегодня получил твое письмо от 19 апреля. Бесконечно рад за Лёньку, что он кончил с экзаменами[43]. Поздравляю, кричу «ура» и пр., и пр., и пр. Молодец, одно слово. Можно сказать, на старости лет сумел засесть за книгу, да еще в условиях, которые в десять тысяч раз хуже, чем тогда, когда он начинал университет. Молодчина, ей-богу. Наташа тоже молодец, но она человек положительный во всех отношениях. Я им обоим на днях напишу.
Мне не писалось все это время, чересчур ушел в работу. И когда я сажусь за письмо, то не знаю, о чем писать. В голову лезут разные вопросы опыта – мне чрезвычайно важно, чтобы Колька прислал те приглашения, о которых я ему писал. Эти приглашения заключаются в том, что меня приглашают прочесть серию лекций в Политехническом институте или где-либо еще. Он вообще по-свински ведет себя. Я ему нужен, и он совершенно не думает обо мне самом. Между прочим, узнай, пожалуйста, не собирается ли Абрам Федорович за границу. И если собирается, то когда и куда.
Кембридж, 15 мая 1923 г.
Дорогая Мама!
Был все это время очень занят. Не писал тебе довольно долго, почти две недели. Сегодня кончил диссертацию. Завтра ее мне прокорректируют, послезавтра [нужно] снести к переписчице и в субботу уже подать. Вышла она короткая, но, я думаю, сойдет. Экзамены будут в июне. Должно быть, это последний экзамен в моей жизни. Хотя сама жизнь – это лучший экзамен, который только можно выдумать.
Лаурман у меня несколько волнуется, его жена и дочь завтра должны приехать сюда. Крокодил устроил возможность им сюда приехать. У него золотое сердце.
На политическом горизонте тут туча[44]. Я не понимаю, что творится.
Кембридж, 15 июня 1923 г.
Дорогая моя Мама!
Вчера я был посвящен в доктора философии. Все было честь честью, в доме сената. Канцлер университета, в красной мантии с горностаевым воротником, сидел в кресле вроде трона, на возвышении. Около него стояли разные чины университета – проктор, [общественный] оратор и пр. Я посылаю тебе лист посвящаемых, там ты найдешь и мое имя.
Меня подвели к канцлеру за руку, я был в черной шапочке, в смокинге, с белым бантом и с красной шелковой накидкой. Весь обряд ведется по-латински. Меня представили канцлеру по-латински довольно длинной речью, из коей я понял только два слова, и те были Pierre Kapitza. Потом я встал на колени, на красную бархатную подушечку, у ног канцлера, сложил руки вместе и протянул их вперед. Канцлер взял мои руки между своими и что-то заговорил по-латински, вроде молитвы. После этого я встал и был доктором.
Весь обряд и костюмы, конечно, имеют строго средневековое происхождение и носят отпечаток того времени, когда кембриджские колледжи были монастырями. Всего только 75–100 лет тому назад членам колледжа разрешено было жениться.
Став доктором, я получил пожизненное право голоса в сенате, [право] участвовать во всех торжествах,