Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мальчик жил на два дома, но засыпал у него, вначале в кроватке, потом рядом, на старом топчане, — странное дело, он называл его, как и Элка, Штерн, — только без буквы «ша» и «эр», — Стэн, — сказку, — командовал он и вытягивался в постели, шевеля пальчиками ног, — вытягивался и вновь сворачивался калачиком, и, насупившись, терзал его, штернов, палец, — короткая, Стэн, — недовольно извещал Фил, — он любил длинные сказки, непременно с хорошим концом, чтобы все оставались счастливы, жених и невеста, и старик со старухой, и три поросенка, и Иванушка-дурачок, и Штерн послушно продолжал, — вторую серию, третью, тридцать третью, пока мальчик не отпускал его руку, — никто не протестовал, — Элка выясняла отношения на пятом, — гоняла крашеных лахудр, неопасных, но нескончаемых, как непреложное доказательство жизни, — бушевала, замыкалась, вновь улетала, возвращения становились болезненными для всех, — дом на втором этаже по-прежнему существовал, но на пятом была жизнь — мучительная, рваной синусоидой, с ломкой, ремиссией, обманчивым затишьем.
Так будет лучше, Штерн, — для нас всех будет лучше, — едва решение принимается, все устраивается само собой, по инерции, — она носилась с документами, оформляла, подмазывала, где надо, будто всю жизнь только этим и занималась, будто там, в стране мыслимых и немыслимых возможностей, Робсон утихомирится и станет законопослушным и респектабельным, а она, Элка Горовиц, наконец обретет душевное равновесие и почву под ногами. — А джаз? — что джаз? ты что, не понимаешь? здесь ничего не будет, мы все погибнем, как Борух, как Курочкин, и джаза не будет, здесь ничего не будет, Штерн.
* * *
Отъезд походил на нескончаемый джем-сейшн. Народ толпился, кучковался — на пятом, на втором, — в пролетах между третьим и четвертым, слышна была английская речь, грохот посуды, чей-то писк, визг трубы — будто вернулись добрые старые времена, — на ступеньках раскачивался в дым пьяный чех Яничек, он щекотал хохочущего Фила, взлетающего вверх-вниз со спущенными лямками комбинезона, — кто-то с четвертого грозился вызвать милицию, и вызвал-таки, — участковый, низкорослый, с пшеничными кустиками бровей и птичьим носом в бисеринках пота, помялся для приличия с грозным видом, но быстро ретировался, — он любил «Песняров» и песню про Вологду, и понятия не имел, кто такие Эндрю Хилл, Сэсил Тэйлор или Арчи Шепп, — здесь все было чужое, чуждое, нерусское какое-то, и все-таки русское, — здесь наливали, шумели, плакали, и если бы еще кто-то кому-то дал в морду, но нет, они как будто не пьянели, — все же здесь распоряжалось иное ведомство, из тех, что снуют неприметно, в штатском, — их никто не вызывает, они появляются сами, сливаются с толпой, — послушай, дружище, — завтра, завтра здесь будет тихо, веришь? — Робсон огромными ручищами обнимал участкового и провожал к выходу, передавая кому-то косяк, пожимая пять через голову, — но прежде он успевал очаровать, влюбить его в себя, — вот так со всеми, — рыдала Элка у Штерна на груди, — так со всеми, — все любят Робсона, а он — только джаз. Подтягивались околобогемные типчики, промышляющие фарцой, в велюре и вельвете, в рубчик и елочку, на чехословацкой и гэдээровской платформе, — малознакомые чувихи — долговязые девы, отважные боевые подруги — натурщицы, манекенщицы, балерины, продавщицы и просто отзывчивые герлз, — они обнимали Робсона на пятом и плакали у Штерна на втором, — на третьем они успевали потискать перемазанного шоколадом Фила, обнять Алика, Сурика, Гурама и помянуть Спинозу, завершившего свой полет в прошлом году.
Автобус подъехал вовремя, в полдесятого утра, — об этом позаботился пунктуальный Штерн, — вот тут опять поднялась кутерьма, неразбериха, — Робсон уже стоял внизу в распахнутом кожаном пальто и красном шарфе — таким его и запомнят, — с футляром, с запрокинутой головой червонного золота, уже тускнеющего, — Штерн, помоги, — Элка, бледная после бессонной ночи, одними глазами указывала на взъерошенного сонного мальчика, — тот стоял над лестничным пролетом, вцепившись в решетку, — а я никуда не поеду, — во внезапно образовавшейся тишине его голос прозвенел как натянутая струна, и только Штерн смог взять ситуацию под контроль и, опустившись на корточки, улыбаться, гладить по спутанным волосам, один за другим разнимая онемевшие пальцы.
Вы слышали когда-нибудь, как поет моя бабушка? Как поет моя бабушка Бася голосом Рашида Бейбутова — я встретил девушку, полумесяцем бровь, — нет?
Тогда вы многое потеряли, — сколько детского восторга в ее глазах, готовности радоваться чужой любви, и сочувствовать ей, и всячески помогать и содействовать! А ямочки на щеках, а эта кокетливая улыбка восемнадцатилетней девушки в ожидании единственного, — когда пела моя бабушка, все вокруг замирало и останавливалось, но всему приходит конец, — оборвав музыкальную фразу на невозможно прекрасной ноте, бабушка хваталась за голову — ой, вейзмир, сейчас вернется эта ненормальная, а ребенок еще не кушал, и уроки, ша, ты сделал уроки? а скрипка, на, возьми уже в руки скрипку, и чтобы было слышно на улице, ты понял?
Обреченно я кивал головой и тащился в комнату, — что и говорить, слушать, как поет моя бабушка, гораздо интереснее, чем пиликать на скрипке.
Отработав положенный час, на закуску я исполнял «Семь сорок» или «Хава нагила», — собственно, на этом я вполне мог бы закончить свои экзерсисы, потому что бабушка давно объявила во всеуслышанье, что ребенок — гений, и нечего морочить ей голову, уж в чем в чем, а в музыкальности Басеньке не откажешь, — ты помнишь, Абраша, как я танцевала на Цилечкиной свадьбе? — бабушка толкала в бок деда Абрашу, а дед Абраша щипал ее за… ну, впрочем, это уже не важно.
Весна в нашем городке — это сладкие перья зеленого лука и яркие пучки редиса в капроновых авоськах, это медленно проплывающие облака яблоневого цвета и гроздья цветущих каштанов под окном, это предвкушение нескончаемых праздничных дней, от пасхальных до первомайских, это радостное томление и пробуждение, и накрытые столы под старой акацией во дворе, и этот наиважнейший вопрос — что же раньше, еврейская пасха или русская? На еврейскую пасху всегда холодно, — говорит бабушка важно и прикрывает форточку, — хотел бы я знать, кто ей это сказал, — на еврейскую пасху всегда холодно и весело, потому что за одним столом собирается вся наша огромная семья, да что там семья, все соседи, и соседи соседей, и их дети, и друзья детей, — в будущем году в Иерусалиме, — тут я вижу, как многозначительно переглядываются мой старший брат и его девушка, как сверкают глаза у моего дяди и с какой тревогой Басенька смотрит в мою сторону. В будущем году, в будущем году, — написано на лицах соседей, и предсказание это преображает все вокруг, и наполняет неожиданным смыслом нашу трапезу.
Все началось с того, что мой дядя женился. На некрасивой девушке Эле, выше его самого на целую голову, рыжей, в очках с толстенными стеклами, криво сидящих на внушительном носу. С тех самых пор моего дядю Яшу, любителя покушать и посмеяться, словно подменили. Эля сказала так, Эля сказала этак, я посоветуюсь с Элей, если захочет Эля, ну и так далее. Если на горизонте показывается Эля, то, будьте уверены, где-то недалеко и мой дядя, — за столом бабушка подкладывает Эле лучшие кусочки, а после ее ухода звонко хлопает себя по заднице, и бормочет какие-то малопонятные слова, и приговаривает испуганно, оглянувшись на меня, — ай, хорошие дети, бедные дети! ты видел, сколько она ест, чтоб я так жила!