Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я тебя понимаю, Деннис. Ты прав, подлюка, ты отличный трудяга, честный журналист, если такое бывает, и ты единственный парень, которого я знаю и который показал моего напарника таким, каков он есть: рабочей клячей в штатском. И потому я со всем снисхождением к тебе и со всей возможной нежностью заявляю: в рот тебя драть!
Бреннан принимает комплимент с серьезным кивком.
— Я чего-нибудь подобного и ожидал, — говорит он печально и по-американски.
— Папаша мой забился в нору, живет грибом под бревном, с червяками и слизняками, — продолжил Берко. — Какой бы дрянью и сранью он ни занимался, он преследовал цель улучшить положение евреев. И ты знаешь, что самое хреновое? То, что он был прав. Глянь-ка, в какую прелестную ситуацию мы теперь влипли.
— Шемец, ради Христа, разве ж я не понимаю? — Бреннан прижимает обе руки к чахлой грудной клетке. — Мне мало радости с того, что моя работа помогла вырыть яму евреям Ситки. Да что тут…
— Ладно, хватит, — прерывает его излияния Ландсман, снова хватаясь за рукав Берко. — Пошли.
— Куда, ребята? В чем дело, объясните.
— Борьба с преступностью. Как раз то, о чем ты тут дудел-надрывался в свою газетную иерихонскую трубу.
Ищейка внутри разгрузившегося от тяжести вины Бреннана активно зашевелила носом. Может, он еще за квартал почуял жареные факты, увидев в окно какой-то особый наклон головы Ландсмана, заметив какую-нибудь странность в походке Берко. Может, весь спектакль с извинениями и раскаянием можно было изложить двумя словами, коротко и ясно:
— Кого хлопнули?
— A yid in need, — усмехнулся Ландсман. — Беда на жида. Заели блоху бегемоты.
Бреннана они бросили возле «Первой полосы». Он замер на тротуаре растворяющимся в тумане соляным столпом, провожая удаляющуюся парочку взглядом, отмахиваясь от норовящего хлестнуть по физиономии галстука, а Ландсман с Шемецом дошли до угла Сьюарда, потом по Переца, свернули сразу за Палац-театром под сень Бараноф-касл-хилл, уткнулись в проплешину черной двери на черном мраморном фасаде с большим витражом, закрашенным черной краской.
— Что за шутки?! — проворчал Берко.
— У «Воршта» я за пятнадцать лет ни разу ни одного шамеса не заметил.
— Меир! Пятница, полдесятого. Ты в уме? Там никого, кроме крыс.
— Еще чего! — Ландсман уверенно заворачивает за угол, подходит к черной двери черного хода и дважды стукает в ее филенку костяшками пальцев. — Таким должно быть место для обдумывания коварных планов. Если твои коварные планы нуждаются в обдумывании, конечно.
Стальная дверь скрипнула, открываясь, и в проеме обозначилась мадам Калушинер, одетая как для выхода в шуль или в банк на службу: серая юбка, серый жакет, черные туфли. Волосы в розовых поролоновых бигудях. В руке бумажный стаканчик с жидкостью, напоминающей не то кофе, не то сливовый сок. Мадам Калушинер жует табак. Стаканчик — ее постоянный, если не единственный товарищ.
— В-вы?… — физиономия мадам Калушинер искажается, как будто она только что отведала содержимого неделю не чищенных слуховых проходов своих ушных раковин. Затем со свойственною ей манерностью харкает в стаканчик. По привычке заглядывает за спины детективов, проверяет окружающее пространство на предмет наличия неразрывно связанных с полицией мерзостей жизни. Быстро окидывает взглядом здоровенного индейца в ермолке, готового шагнуть в ее святилище. Обычно Ландсман приводил сюда увертливых штинкеров с бегающими мышиными глазками вроде Бенни «Шпильке» Плотнера или Зигмунда Ландау, Хейфеца среди стукачей. Но слишком уж не похож на штинкера Берко Шемец. Наше с кисточкой шапочке и бахромочке, но ряха его индейская ломает дохленькие рамочки портрета уличного сводника, посредника, сутенера либо помойного мудреца. Не укладывается он в классификацию мадам Калушинер. Она еще разок плюет в сосуд своей премудрости, переводит взгляд на Ландсмана и вздыхает. С одной стороны, она перед этим шамесом кругом в долгу. С другой стороны, врезать бы ему или выплеснуть жижу из стаканчика в рожу… Еще один вздох, и мадам Калушинер прижимается к стенке, пропускает их внутрь.
Внутри пусто, как в прибывшем на ночной отстой городском автобусе, а воняет еще гаже. Кто-то недавно выплеснул в атмосферу, поверх постоянной басовой доминанты пота и мочи, ведро колоратурных завитушек с привкусом завалявшихся за подкладкой или спрятанных в потных носках баксов.
— Туда вон садитесь, — рявкает мадам Калушинер, ничем не обозначив куда именно.
Столы уставились в потолок рогами ножек опрокинутых на них стульев. Столы заняли всю сцену. Ландсман стаскивает с какого-то стола два стула, и они усаживаются вне сцены, в зальчике, поближе к запертой на мощный засов главной двери. Мадам Калушинер скрывается с глаз долой за занавеской из мелкой деревянной дряни, клацнувшей за ней костями игрушечного скелета.
— Прелестное создание, — бормочет ей вслед Берко.
— Душка, — соглашается Ландсман. — Она только по утрам заявляется. Чтобы на свою публику не глядеть. В гробу она видала своих музыкантов.
В «Воршт» заходят всякие музыканты да артисты после закрытия театров и иных кабаков, заявляются далеко за полночь, заснеженные, промокшие, и забивают сцену, и убивают друг друга кларнетами да скрипками. Ангелы, как водится, притягивают дьяволов, и за артистами тянется всякое жулье: банкиры и бандюги, воротилы и ворюги, а также мелкая шантрапа, леди и джентльмены удачи и неудачи.
— Так ведь ее муж… Ну да, понял.
Натан Калушинер владел «Ворштом» до самой смерти. Игрок, изрядный жулик, весьма неправильный тип во многих отношениях, был он также королем верхнего «до» кларнета. Играл он, как будто в него диббук вселился. Ландсман, повинуясь своему отношению к музыке, следил за неразумным маэстро Калушинером и иной раз извлекал его из неприятных жизненных ухабов. Но однажды мосье Калушинер исчез из города вместе с женой хорошо известного русского штаркера, оставив мадам Калушинер лишь «Воршт» да долготерпение своих многочисленных кредиторов. Отдельные фрагменты фигуры мистера Калушинера впоследствии вынес на берег прибой возле доков в Якови, но знаменитое кларнета верхнего «до» среди них не оказалось.
— А это, стало быть, его пес? — тычет Берко пальцем в сторону сцены.
На месте, которое в былые времена украшал собой дудящий в кларнет Калушинер, сидит собака, кучерявый полутерьер в коричневых пятнах и с черным пятном вокруг одного глаза. Сидит пес, навострив уши, как будто прислушиваясь к каким-то отголоскам давней музыки в мозгу. От ошейника вяло спадает вниз цепочка, тянется к вделанному в стену кольцу.
— Гершель, — пояснил Ландсман. Его печальное терпение собаки мучит, и он отводит взгляд. — Пять лет уже там торчит, на том же месте.
— Весьма трогательно.
— Пожалуй. У меня, знаешь, даже мороз по коже…
Мадам Калушинер возвращается с маринованными огурцами и помидорами на металлической тарелке, корзиночкой маковых рогаликов и мисочкой сметаны. Все это умещается в левой ее руке. Правая по-прежнему лелеет бумажный мокротоприемник.