Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ландсман открыл крышку походной шахматной доски. Фигуры остались в том же положении, на позициях, определенных им утром в квартире Тейч-Шемецов, на позициях, завещанных убитым, который называл себя Эмануилом Ласкером. Или его убийцей. Или бледной шахматной богиней Каиссой, заглянувшей в «Заменгоф», чтобы проститься с одним из своих неудачливых почитателей. У черных недобиты три пешки, оба коня, слон, ладья. Белые сохранили все фигуры, включая тяжелые, и две пешки, одной остался лишь ход до служебного повышения. Создается странное впечатление, что игра до этою момента велась вслепую, без цели и смысла.
— Все, что угодно, но не это, Берко, — взмолился Ландсман. — Колода карт, кроссворд. Карта бинго…
— Понял, понял.
— Как назло, неоконченная шахматная партия.
Берко быстро оценивает ситуацию на доске, затем поднимает глаза на Ландсмана. «Самое время, — говорят его глаза, — самое время просить о твоем одолжении».
— Ну вот, как я и говорил, я прошу тебя об одолжении.
— Что-то незаметно, — увиливает Берко.
— Ты все слышал. Ты видел, как она присобачила к делу черную метку. Дело дерьмовое, глухое с самого начала. Бина припечатала его официально.
— Но не ты.
— Не время рассыпаться в комплиментах моей гениальной прозорливости. Особенно после всех моих стараний подорвать собственную репутацию.
Берко вдруг заинтересовался псом. Он встает, подходит к сцене. Поднимается по трем высоким деревянным ступеням, останавливается, глядя вниз на Гершеля. Пес поднялся, принял сидячее положение и влажным носом своим прочитал записанные на ладони Берко запахи: дети, вафли, интерьер «суперспорта» 1971 года… Берко нагнулся, отстегнул цепочку от ошейника. Взял голову собаки в обе ладони, посмотрел в глаза.
— Ладно, хватит… Он не придет.
Собака вдумалась в услышанное от Берко, поднялась на все четыре лапы и проследовала к ступенькам. Спустившись, она, клацая когтями о бетон пола, подошла к Ландсману и молча уставилась на него, требуя подтверждения.
— Да, Гершель, эмес, воистину так, — кивает Ландсман. — Сличали зубные рентгенограммы.
Пес обдумал и это сообщение, затем, удивив Ландсмана, проследовал к передней двери. Берко бросил на Ландсмана укоризненный взгляд типа «Ну что я тебе говорил?», потом трусливо покосился на деревянную дрянь скелетной занавески мадам Калушинер, метнулся к двери, отодвинул засов. Пес выбежал, как будто бы по спешному делу.
Берко вернулся к столу с видом освободившего душу от круговорота кармы.
— Мы оба ее слышали. У нас девять недель. Два-три дня туда-сюда погоды не сделают. Можем под шумок уделить внимание твоему жмурику.
— У тебя очередной ребенок на подходе. Вас уже пятеро станет.
— Да что ты говоришь?
— Пять Тэйч-Шемецов, Берко. И что ты будешь делать, если какая-нибудь зараза при распределении разрешений на жительство обратит внимание на действия, прямо противоположные указаниям начальства и, еще хуже, противоречащие политике, определенной сверху, какой бы идиотской она ни была?
Берко моргает и сует в рот еще один маринованный помидор. Жует, вздыхает.
— Братьев и сестер у меня не было. Кузены да кузины среди индейцев знать меня не хотели. Были еврей и еврейка. Еврейки, благословенно имя ее, больше нет. Остается еще еврей, последний.
— Спасибо, Берко, я это ценю и хочу, чтобы ты знал об этом.
— Fuck that shit, — подводит черту Берко, пользуясь изящным американским оборотом. — В анус. — Анус звучит у него почти как «амен». — К «Эйнштейну»?
— К «Эйнштейну», — подтверждает Ландсман. — Для начала.
Не успели они подняться, чтобы распрощаться с мадам Калушинер, как от главного входа донеслись царапанье и протяжный стон, человеческий, отчаянный. Ландсман почувствовал, что в хребте его стон этот отдался сквознячком. Он подошел к двери и впустил пса, направившегося прямым ходом к сцене. Пес вернулся на свое насиженное место, где краска пола давно исчезла от его когтей, уселся и поднял уши, вслушиваясь в давно отзвучавшие верхние ноты и ожидая, когда на ошейнике защелкнется карабин его родной цепи.
Север Перец-стрит застроен бетонными глыбами, стальными каркасами, сверкает алюминиевыми рамами окон с северным двойным остеклением. Эта часть Унтерштата застраивалась в начале пятидесятых в принципах благородного безобразия, принимала уцелевших беженцев. Сейчас благородство увяло, осталось одно безобразие. Пустующие помещения, заклеенные бумагой окна. А вот окна 1911 года, за которыми Ландсман-отец присутствовал на встречах общества Эдельштата, пока за эти окна не въехал филиал косметической сети, выставив в витрине плюшевого кенгуру с лозунгом «Австралия или смерть!». В 1906 году отель «Эйнштейн» выглядел, по словам какого-то из тогдашних остряков, как крысья клетка в рыбьем садке. Желающие по доброй воле расстаться с этим миром обычно выбирают местом расставания отель «Эйнштейн». Шахматный клуб «Эйнштейн» тоже избрал этот отель своей резиденцией, освятив этот выбор уставом и традицией.
Член шахматного клуба «Эйнштейн» по имени Мелек Гейстик в 1980 году на матче в Ленинграде отобрал титул чемпиона мира у голландца Яна Тиммана. Ситканчане и ситканчанки, из памяти которых еще не выветрилась эйфория Всемирной выставки, увидели в этом достижении еще одно доказательство полноценности своего анклава как субъекта международного права. Гейстик оказался подверженным припадкам ярости, ипохондрии, на него «находило» временное помрачение рассудка, но на эти досадные мелочи ликующие энтузиасты не обращали внимания.
Воодушевленная триумфом Гейстика, администрация отеля «Эйнштейн» отвела в бесплатное пользование шахматного клуба танцевальный зал своей гостиницы. Свадьбы в отелях вышли из моды, а зануды за шахматными досками без толку занимали драгоценные посадочные места кафе, дымили, бормотали и лихорадочно вскрикивали, не оживляя кассу бодрым звоном злата-серебра. Гейстик помог, спасибо ему. Строители отрезали танцзал от отеля, вывели из него тамбур на улицу, в темный проулок. Прекрасный темный паркет заменили «шахматным» клетчатым линолеумом с грязной продрисью разных оттенков разведенной сажи и разведенной желчи, причудливые напольные светильники эпохи модерна заменили флуоресцентными трубками, присобаченными к высокому потолку. Через два месяца юный чемпион мира забрел в прежнее кафе, где когда-то отметился и отец Ландсмана, присел к столику в нише, вынул из кармана кольт 38 калибра, вложил ствол себе в рот и нажал на спуск. В кармане чемпионского штучного пиджака нашли записку: «Раньше солнце светило ярче».
— Эмануил Ласкер… — повторяет русский — обтянутый тонким истлевшим пергаментом скелет, — поднимая голову от шахматной доски под неоновыми цифровыми часами с рекламой почившей газеты «Блатт». И снова, шевеля компактной, остроконечной бородкой: — Эмануил Ласкер… — Кажется, кожа русского трескается от малейших движений, с нее как будто осыпаются отслоившиеся чешуйки, исчезают в одежде, падают на пол… Русский сутул, голова растет как будто из груди, грудная клетка какой-то неправильной формы. Рот его изображает смех и даже выдыхает что-то вроде сдавленного хрипа. — Хотел бы я его здесь увидеть. — Как и у большинства русских эмигрантов, идиш его хрупок, слушать его грубыми ушами местных старожилов следует с осторожностью, чтобы не повредить, не исказить. Кого-то он Ландсману напомнил, хотя и непонятно кого. — Он бы от меня получил по заднице. — Неясно, какой из Ласкеров и по какой заднице, по шахматной или по той, которая в штанах.