Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Мастерская, где работал Мирослав, напоминала огромный гараж, забитый вместо приспособлений для механизации передвижения приспособлениями для материализации идеи. Плоды этой материализации в разобранном и в парадном виде стояли штабелями тут и там, наиболее везучие из них висели по стенам. Между ними втискивались шкафчики, коробочки, ящички и столы, заваленные всем необходимым для художества и трёх дней автономного существования, включая сухпаи, электрокофеварку и компактную раскладушку.
Но впечатлило меня не это. В картинах, которые я видела на стенах и на полу, существовала поразительная жизнь. Такой жизни, конечно, не встретишь в реальности, если только не считать реальностью материальную голову и глаза художника. Или нет — её можешь встретить где угодно, только не разглядишь. Он видел то, чего никогда не видим мы, хотя это постоянно вокруг нас. Даже в лицах. Лица, как оказалось, Мирослав особенно любил. Он сказал, что в них скрыто больше всего непостижимых таинств.
Его портреты состояли всецело из непостижимых таинств. В них была неуловимая и сногсшибательная гармония линий и красок, но осознать это всё вместе никому бы не удалось, если только он не безнадёжно тупой человек. И что хуже всего — я вдруг впервые увидела в картине, в холсте, в краске его руку. Я видела, как он наносил мазки, когда его рука двигалась вокруг глаз, губ, носа, когда размашисто скользила по волосам, когда скрупулёзно вышивала одежду. Видела, как эта рука касалась зрачков, чтобы наделить их жизнью и блеском. Это поистине было непостижимо.
— Ну как тебе? — спросил Мирослав. — Не передумала?
Я повернулась к нему и обвела рукой картины.
— Я хочу быть в них.
Мирослав тихонько засмеялся.
— Ты и так в них. Все люди немножко в них.
— Значит, жизнь прожита не зря.
— Ну. Неужели тебе правда нравится эта мазня? — спросил Мирослав небрежно, глубоко смущённый и довольный.
— Мазня? — переспросила я, идя вдоль стены. — Вот эта похожа на Модильяни.
— Это и есть Модильяни. Моя репродукция. Мне посчастливилось как-то лично побыть рядом с ней.
— Репродукция, достойная учителя.
— Знаешь, сколько стоит настоящий Модильяни? Все его пара десятков картин в совокупности оцениваются сейчас примерно в полмиллиарда долларов. На них будут жить и питаться ещё многие поколения.
— Причём питаться получше, чем он, — предположила я.
— Вот это настоящий актив. Не биткоины, не акции Газпрома, не игры на биржах и в букмекерских конторах. Всё это сгорит всего через пару десятилетий, может, даже раньше. А один Шекспир уже четыре столетия кормит несколько английских городов и деревень, где он якобы жил, бывал или был похоронен. Не зря же говорил один прекрасный украинский актёр: «Война преходяща, а музыка вечна».
И эти лица будут вечны, подумала я. И может быть, через пару десятилетий за них отдадут состояние побольше, чем десяток никарагуанских сигар. Но было кое-что ещё превосходнее лиц. Добрую половину Мирославовых работ занимало море, напоминающее пейзажи Питера Брейгеля. Корабли в различных формах и воплощениях, тяжёлые, парящие, стремительные, пригвождённые, сливающиеся с небом, эфемерные и почти реальные — это была история почище той, что рассказывал мне боцман на палубе Мира. В этой истории была вся родословная чайных клипперов, морские авантюры Дрейка и Колумба, неизведанные таинства глубин и волнующих кровь белых пятен на карте, огни святого Эльма и Дэйви Джонс, бегущий от сирен и вечно к ним возвращающийся, и соединение неба с морем, в котором вечно было и будет сокрыто самое непостижимое и самое притягательное таинство бесконечности и надежды для земного человека.
— Напиши меня, как эти корабли, — попросила я.
Мирослав усмехнулся и слегка покачал головой, но так, что я почувствовала явственно: он меня понял. Он неоднократно пережил всю эту историю и сам был лично и на палубе с Френсисом Дрейком, и в морской пучине с Дэйви Джонсом.
Я сидела на позёрском стуле около трёх часов, слушала музыку из ретроградных колонок и изредка разговаривала, когда Мирославу было нужно, чтоб я поговорила. Он утверждал, что тогда в лице появляется сотня оттенков жизни. Музыку он включал в стиле Элвиса и Пинк Флойд, и всё это было похоже на сюрреализм в чистом виде. Словно старый добрый фильм со смыслом вторгся в мою незамысловатую реальность, и я, как персонажи из этого фильма, не испытывала никаких потребностей, кроме неодолимой жажды счастья, искренности и любви. Здесь и сейчас это казалось такой же простой реальностью, как в другом городе просто, например, сходить в магазин. Нет, здесь мир был тот же, что и везде, но содержимого в нём виделось несравненно больше. Я сама не могла найти ответ, как это получилось и в чём выражалось. Может, виной всему было то, что все незнакомые поначалу люди меня здесь как-то искренне любили и были мне рады. Сколько ни пыталась я это анализировать, я не могла найти ответа, почему, но каждый раз в поезде на Питер боялась втайне — что они просто не разобрались, ошиблись или всего-навсего на время увлеклись и вот-вот оставят меня самой себе, как самим себе предоставлены все люди в этом мире.
Но этого никогда не происходило. Где-то ещё глубже, ещё более втайне я предполагала, что виной был Мирослав. Моё начало знакомства с Петербургом через Мирослава. Он и сам был необычайным совмещением реальностей, и меня каким-то образом сумел туда затащить. В моём родном городе я видела немало самозабвенно-жизнелюбивых людей, но таких людей в себе — никогда. Мирослав тщательно выбирал, какую жизнь ему любить. Он видел корабли в лицах незнакомых женщин и отказывался реагировать на реплики, на которые нельзя было ответить фразой из советских фильмов.
— Почему ты пишешь людей именно так? — спросила я и, поскольку он не отвечал, добавила: — Ты видишь их отражение в какой-то другой плоскости?
— Он видит ваше отражение в кофейнике, — изрёк Мирослав и сдержанно улыбнулся. — Когда ты слушаешь музыку, ты ведь не ждёшь услышать там звуки природы. Художественные тексты не должны описывать повседневность, а изобразительное искусство не должно фотографировать. Для всего есть своё предназначение.
— Передача эмоции?
— Если совсем обобщённо. На самом деле это всегда какое-то знание о мире. Вот все знают, что Шерлок Холмс — выдуманный персонаж, а его дедукция имеет некое количество скользких для сэра Дойля моментов. Но можешь ли ты, положа руку на сердце, убедить себя, что ты с ним не знакома и он не самый гениальный в мире сыщик? А после того, как его сыграл Ливанов? Шрифт Таймс ни с чем нельзя спутать.