Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Фейгинова придумала нечто вроде кассы для первоклассников, с карманами, в которые кладут карточки с буквами. Карманов было столько, сколько эпизодов фильма. Только вместо букв на карточках были номера и названия эпизодов. Тарковский бесконечно перекладывает эти карточки в разной последовательности, надеясь, что этот пасьянс поможет найти оптимальный вариант монтажа. Вместе с Людмилой Фейгиновой он продолжает работу. Еще две недели каторжного труда, по шестнадцать часов в монтажной, до белых кругов в глазах, и, похоже, начинает что-то складываться. Тарковский монтирует совсем иначе, уходя от первоначального замысла. Фильм, вопреки привычной логике, обретает новые, непривычные и нелогичные связи. Из «Белого, белого дня» прорастает совершенно иной по структуре фильм — «Зеркало».
Ольга Суркова: Он (Тарковский. — Е. Ц.) был радостно возбужден. Давно не видела его таким воодушевленным. Сообщил, что сегодня был у Мишарина (соавтора сценария «Зеркало»). «Теперь все в порядке. Я, наконец, понял, о чем картина. Только сегодня, представляете? Теперь все в полном порядке. Ха-ха-ха, ведь это фильм не о матери, совсем не о матери!» Я удивляюсь про себя. Мне кажется, что давно уже ясно, что фильм об авторе, это его лирическое повествование. <…> Мы сегодня придумали сцену, ключевую для всей картины. В этой сцене все соберутся у постели Автора. Он болен. <…> Тут дело в совести, в памяти, в вине[110].
Сцена болезни автора представлялась Тарковскому драматургическим узлом, который свяжет напряженными психологическими струнами уже почти неподвластный ему материал. Он потребовал досъемки нового эпизода. Ему пошли навстречу.
Третьего апреля Тарковский снял эту сцену и вставил ее в фильм. Только после этого он решил показать фильм начальству, но ни генеральный директор «Мосфильма» Сизов, ни редакторы студии не сумели разобраться в переплетении событий фильма.
Майя Туровская в беседе с ассистенткой режиссера Марианной Чугуновой уточняет:
Андрей Арсеньевич пишет о многих перемонтировках фильма, но я спросила Люсю Фейгинову, она считает, что в принципе монтаж мало менялся.
— Да, переставлялись мелочи: мальчик достает книгу или хроника с аэростатом. Но блоки большие, сюжетные, они примерно в том же порядке и шли. Финал всегда был финалом, а начало с уходом отца — началом. Ну, может быть, типография была чуть раньше или чуть позже: сюжет оставался, а несюжетные эпизоды переставлялись. Был вариант на две серии, но Андрей Арсеньевич сам от него отказался. Кстати, «Зеркало» — единственный фильм, где ничего не вырезали, а только добавляли. Например, из военной хроники сначала был только длинный проход через Сиваш.
Сам Андрей Арсеньевич вырезал, это да. Например, эпизод, когда они (мать и сын) идут продавать сережки, был очень длинный и красивый — он весь вылетел. Когда очень красиво, Андрей Арсеньевич тоже не любил. Был такой совершенно саврасовский план подхода отца к Переделкину; кто-то сказал: «О, как красиво!» — и он сразу «чик» — и вырезал[111].
У разных участников и свидетелей монтажа возникли совершенно разные ощущения о том, как складывался окончательный вариант фильма «Зеркало». В этом тоже есть своя кинематографическая тайна. Достаточно вспомнить великий фильм Куросавы «Расемон», где свидетели совершенно по-разному вспоминают реальные события. И здесь никто не обманывает — просто у каждого своя правда.
Принимать картину на «Мосфильм» приехал лично председатель Госкино. Показ прошел в напряженном ожидании. Ермаш, посмотрев «Зеркало», был совершенно дезориентирован и растерян. Прихотливая мозаика эпизодов, вопреки ожиданиям Тарковского, не сложилась для министра в целостную картину. Срочно отснятая сцена с больным автором не связала распадающееся повествование. Ермаш не понял алогичного (а по его мнению, произвольного) монтажа, не понял, что и с чем соотносится, и оттого разозлился. Да еще под сложную, мощную, весьма утомившую его к концу классическую музыку. Возник серьезный скандал.
Председатель Госкино, вероятно, представил, что могут сказать ему после просмотра такого фильма на своих дачах главные для него ценители кино — члены Политбюро, например Брежнев, Суслов, Кириленко, Гришин или, не к ночи будь помянут, Романов. А то еще хуже — их тещи, свекрови, повара, топтуны-охранники, водители и обслуга, составлявшие главную часть кремлевско-дачной киноаудитории.
Ермаш резко высказал свое недоумение. Стенограмма зафиксировала поразительную афористичность и одновременно косноязычность его речи: «У нас, конечно, свобода самовыражения, но не до такой же степени!»[112]. Наконец, прозвучало: «И там, где поют Баха, то это сделано неудачно. Исходя из того, что вся музыка в фильме исходит из религиозной музыки Баха, то это придает картине в целом мистический характер, не по-советски звучит…»[113] — возмущенно подвел итог председатель Госкино СССР и решительно направился к выходу. Никто не отважился ему сказать, что Бах звучать по-советски не может в силу того, что он умер за 167 лет до Октябрьского переворота, да и поют в конце фильма не Баха, а «Stabat mater» Перголези. Но вот «мистический характер» этой религиозно-экстатической музыки Ермаш почувствовал совершенно точно. Это и было как раз то, чего так упорно и последовательно добивался Тарковский.
И вдруг, в один прекрасный день, когда мы нашли возможность сделать еще одну, последнюю отчаянную перестановку — картина возникла. Материал ожил, части фильма начали функционировать взаимосвязано, словно соединенные единой кровеносной системой, — картина рождалась на глазах во время просмотра этого окончательного монтажного варианта. Я еще долго не мог поверить, что чудо свершилось, что картина, наконец, склеилась[114].
Монтажер Фейгинова поставила первым эпизод с мальчиком-заикой «Я могу говорить». Он и создал ту перспективу, те логические связи и смыслы, которые всё объединили. Пасьянс неожиданно для самого режиссера сложился. В кажущейся разорванности «Зеркала» возникло удивительное «кружение времени»[115], которое втягивало в свой водоворот разрозненные эпизоды, собирая их, как в обратной съемке. Из этих фрагментов сложилось волшебное зеркало, в котором сквозь патину лет и событий с удивительной ясностью проступала прожитая эпоха. Страшная, убогая, изуродованная, с кракелюрами и язвами репрессий и бед, до судорог узнаваемая жизнь интеллигенции Советской России XX века. Эпоха тупого энтузиазма, бездушной и мертвящей палаческой власти. Бессильного раздражения и страха от невозможности что-либо изменить. Как говорила одна из героинь фильма «Зеркало» типографский корректор Лиза (в исполнении Аллы Демидовой): «Федор Михайлович очень хорошо понимал в таких вещах».
В период съемок режиссер имеет дело с наибольшим количеством участников создания фильма, с колоссальным обилием неконтролируемых факторов, вроде погоды, отмены рейсов, поломок техники или болезней главных