Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Есть и другие синие краски — из растений, индиго или вайды, они со временем тускнеют, — а также синие цвета похуже, из медной руды или синего малахита: эти чернеют от времени. Но истинная синь, вечная, ультрамарин — он делался именно так. Каждый красовщик знал этот рецепт, и каждый красовщик, странствовавший по Европе со своим товаром от одного художника к другому, мог бы поклясться своему заказчику, что все делает именно так.
Кроме одного.
Париж, 1870 г.
Когда Люсьену исполнилось семь, на Монмартр пришла война. Из-за войны Люсьен и стал Крысоловом — и тогда же познакомился с Красовщиком.
Разумеется, война приходила на гору и раньше. В первом веке до нашей эры римляне построили на ней храм Марса, бога войны, и с тех самых пор в Париж нельзя было забросить катапультой корову, чтобы кто-нибудь не осаживал Монмартр. Семь пресноводных колодцев, ветряные мельницы, огороды, на которых выращивали овощи, с самой его вершины просматривается весь город — в общем, все понимали, что нет лучше места для того, чтобы держать осаду.
Так вот оно и случилось, что Луи-Наполеон — под давлением канцлера Бисмарка, который предлагал посадить прусский derriére на испанский трон (тем самым разместив вражеские силы как на северных, так и на южных границах Франции), а также окрыленный своими успешными кампаниями против России и Австрии (помогла и репутация его дядюшки, якобы величайшего военного стратега после Александра Македонского), — в июле 1870 года объявил войну пруссакам. К сентябрю прусская армия вышибла из французов девять оттенков умбры и осадила Париж.
Бульвары перегородили баррикадами, а прусская армия окружила город. Время от времени палили огромные пушки Круппа, отчего городская национальная гвардия лишь металась из аррондисмана в аррондисман и гасила пожары. По самой середине Елисейских Полей выстроили воздушные шары — их готовили к тайной переброске почты с наступлением темноты. Большинству перелететь вражеские позиции успешно удавалось.
Булыжник пляс дю Тёртр в то утро подернуло ранним инеем. Люсьен и папаша Лессар стояли у обрыва за железной оградой, венчавшей площадь, и ждали, пока допекутся хлебы. По рю дез Аббесс наверх ползли французские солдаты, их лошади тащили сотню пушек.
— Их заложат на хранение в церковь Святого Петра, — сказал папаша Лессар. — Они — последнее средство, если пруссаки пойдут на штурм города.
— Маман говорит, они нас изнасилуют и убьют, — сказал Люсьен.
— Правда? Так и сказала?
— Oui. Если я не подмету и не вымою, как следует, всю лестницу, они нас всех изнасилуют и убьют. Дважды.
— А, понятно. Ну да, пруссаки — народ обстоятельный, но мне кажется, переживать об этом тебе не стоит.
— Папá, а что значит «изнасиловать»?
Папаша Лессар сделал вид, что у него погасла трубка, и зачиркал спичкой о перекладину изгороди, а сам тем временем пытался сформулировать такой ответ, который ни на что бы не отвечал. Если бы спросила какая-нибудь дочка, он бы отправил ее к мамаше, но мадам Лессар умело давала мальчику понять, что во всех бедах и напастях человечества более-менее виновен единственный бессчастный булочник с Монмартра, и теперь у него не было настроения объяснять сыну, как именно лично он изобрел изнасилование.
И чертова спичка вспыхнула вся сразу, пальцы обожгла.
— Люсьен, ты слыхал выражение «заниматься любовью»?
— Да, папа. Это когда вы с маман целуетесь, щекочетесь и смеетесь. Режин тогда говорит, что ею вы и занимаетесь.
Папаша Лессар жестко сглотнул. Квартирка у них невелика, но он всегда считал, что дети уже спят… Вот мегера, вечно хихикает.
— Да, верно. Так вот изнасилование — это наоборот. Заниматься ненавистью.
— Понятно, — ответил Люсьен. К счастью, ответ его удовлетворил. — А как ты думаешь, нам дадут из пушек пострелять до того, как пруссаки нас изнасилуют и убьют?
— Нам никаких пушек не достанется. Мы воюем тем, что кормим голодных у нас на горе.
— Мы так всегда делаем. Может, тогда месье Ренуар придет из пушки пострелять — он же теперь солдат.
— Наверное, — ответил пекарь. Ренуара загребли в кавалерию, хоть вырос он в городе и верхом никогда не ездил. Кавалерийский инструктор увидел, как Ренуар пытается влезть в седло, пожалел его и нанял учителем рисования для своей дочери. Так ему и не довелось понюхать пороху. Моне и Писсарро сбежали в Англию. Базилль попал в учебный лагерь в Алжире. А Сезанн, самый матерый, спрятался в своем любимом Провансе.
— Ну вот, любимчиков у тебя не осталось, — сказала мадам Лессар. — Может, теперь ты пригласишь свою многострадальную жену на танцы? В ее новом черно-белом полосатом платье — как Святой Отец предписал.
— Папа римский не предписывал тебе ходить на танцы в полосатом платье, женщина.
— Ну а раз любимчиков не осталось, ты, быть может, начнешь уже ходить к мессе, а не хлестать все утро кофе и трепаться о живописи. И сам знаешь, что сказал по этому поводу Святой Отец. — После таких слов мадам Лессар повернулась к дочерям Мари и Режин: те сидели рядом и делали вид, будто штопают чулки. — Не страшитесь, ути мои, маман не выдаст вас замуж за еретика.
— Так я уже, значит, еретик?
— Кому только такое в голову придет? — сказала мамаша Лессар. — Да я распоряжусь, чтобы этот крепкий швейцар месье Роблар надавал им по ушам. Полагаю, расценка у него — два франка. — И мадам протянула руку за монетами. — S’il vous plaît.
Папаша Лессар полез в карман. Для него почему-то было совершенно приемлемо, что он должен платить вышибале «Галетной мельницы» месье Роблару, чтобы тот защищал его честь от обвинений в ереси, которых пока никто не предъявил. Уж чего-чего, а деловой сметки художника папаше Лессару доставало.
Несмотря на блокаду, мадам Лессар копила на черно-белое полосатое платье, в котором можно пойти на танцы. Только в «Галетной мельнице» — да и ни в каком другом танцзале городе — никаких танцев не будет. Мужчины, остававшиеся в городе, — даже те, кому удалось до прихода пруссаков отправить куда-нибудь семьи, — все вечера и воскресенья проводили на баррикадах, а женщины, если не прятались в подвалах, были заняты, как обычно, — кормили детей и присматривали за ними. Бакалейщики, мясники и пекари старались, как и раньше, — кормили парижан, даже когда кормить их уже было нечем.
Первыми исчезли куры и утки — их загоняли в углы монмартрских задних дворов. В начале — только те утки и куры, что были понежнее, но как только пропало кормовое зерно, в котелки отправились и несушки. В итоге провозглашать приход зари не осталось и одного матерого петуха. Поезда больше не свозили живность из деревни, и мясники огромного парижского рынка Ле-Аль целыми днями просиживали в кафе, сжимая окороками кулаков кордиалы «перно», пока и аперитив во всем городе не закончился. Двух дойных коров Монмартра — собственность crémerie мадам Жакоб — первое время щадили: они могли пастись на заднем склоне горы и на пустырях Дебрей, нахаловки возле кладбища, — но когда всю траву подъели до корней и на мясо забили даже лошадей Национальной гвардии, Сильви и Астрид с их меланхоличными глазами отправили в pot-au-feu, который мадам Жакоб присолила собственными слезами.