Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В прихожей топырились рогами тонетовские вешалки, в плетеном высоком коробе грудой мертвых зверьков громоздились тряпичные тапочки, из тех, что подвязывают к щиколоткам наподобие лаптей, а они все равно развязываются и шлепают по паркету, путаясь в ногах. Именно этого музейные работники и добиваются, потому что ненавидят посетителей, которые приходят в тихие залы и мешают жить.
Этот дом не притворялся музеем. Он и был музеем. Вход в гостиную обозначался двумя столбиками с латунными набалдашниками и провисающим между ними бархатным канатцем. За канатиками стояла совершеннейшая тьма, ни лучика, ни проблеска фонаря. Шторы на окнах? Возможно, даже бархатные шторы? Витая мраморная лестница вела на второй этаж, и у ее-то подножия не было никаких столбиков.
Там, наверху, прямоугольник света словно стремительно прорезали невидимыми ножницами. Когда-то давно в курортных ленивых городах на сонных золотистых набережных умельцы резали вот так, из черной бумаги, профили нежных заказчиц… Странное, почти забытое искусство. Ножницами – раз-раз!..
Свет колол глазные яблоки. Он моргнул.
– Вы ко мне?
Голос тихий, почти детский. У нее же должен быть сильный, глубокий голос! Сопрано. Возможно, меццо-сопрано. Свет выгрыз ее фигуру с краев, было видно только, что росту она невысокого.
– Я хотел бы поговорить с госпожой Валевской. Яниной Валевской.
Он уже знал, что вторая половина фамилии сама собой, нечувствительным образом отвалилась.
– Да? – тот же тоненький голос.
Выход свой она обставила красиво. Хорошая актриса не перестает играть даже у себя дома. Наверняка истеричка. Все они – истерички.
– Разрешите подняться?
Она не ответила. Боится незнакомых людей? Зачем тогда открыла? Нет-нет, это мизансцена: он – внизу, в полумраке, она – наверху, на свету, напряженное молчание, чуть слышный скрип половиц. В старом доме всегда есть такие крохотные звуковые призраки, печальное мессмерическое эхо, шепоты и шорохи, оставшиеся от прежних жильцов.
– Да, – сказала она наконец, – да, конечно.
По мере того, как он поднимался по ступеням, она отступала. И наконец темный вощеный паркет между ними лег, словно озеро, в нем плавали пятна света от старинной бронзовой люстры.
– Да? – повторила, на сей раз с аккуратно дозированной вопросительной интонацией. Голосом она владела превосходно.
Негатив сменился позитивом – на фоне темного окна она казалась очень белой, не просто белой – серебристой, как рыбка уклейка, – и такой же гладкой. А волосы так и остались очень черными, смоляными. Каре, а-ля двадцатые. «Бродячая собака», длинный мундшук, кокаин, вьюга…
– Я слышал, как вы пели Иоланту, – сказал он, чтобы что-то сказать, – на репетиции…
– Да, – согласилась она.
Он глубоко вдохнул и сделал еще несколько шагов. Она стояла, упершись в подоконник, и, чтобы не спугнуть ее, он опять остановился, на сей раз посреди комнаты.
– Я, наверное, должен представиться. – Он перенес вес с одной ноги на другую и вздохнул. – Понимаете, я занимаюсь изысканиями… некоторым образом…
– Знаю, – сказала она спокойно, – мне Шпет сказал. Что вы обязательно придете.
Ну да, конечно, они ведь тут все друг друга знают…
Шпет и Воробкевич говорили сами, ему оставалось только поддакивать, а эта превращала молчание в напряженную захватывающую драму. «Карл Бехштейн» у стены, потертое кожаное кресло, на гнутой спинке венского стула кружевной черный лифчик… Интересно, лифчик тоже часть экспозиции? Или она просто забыла его убрать?
– Этот портрет… той Валевской?
– Да, – сказала она и опять замолчала.
– А… кто писал?
– Эрдели. Это оригинал. Там, внизу, – копия.
Судя по этому бюстгальтеру, не такая уж и маленькая у нее грудь. Черт, не о том думаю.
– На самом деле там, внизу, все подделка. Ну, почти все. Знаете, как бывает, когда ничего не осталось, – восстанавливают по фотографиям, по рассказам. Вам ведь архивы нужны? Дневники, письма? У них нет архивов.
– Я и не надеялся, – сказал он. – Это была бы слишком большая удача. Хотя, если подумать, у частных архивов больше шансов сохраниться. Городской архив вывозили – и не раз. Я выяснял. Ничего нет.
– Вы интересуетесь какой-то литературной группой. Шпет говорил.
Она вдруг оказалась совсем близко, похоже, и перемещаться умела, как рыбка, – шевеля одними лишь хвостовыми плавниками. Есть у нее хвостовые плавники?
Нос прямой, с тонкими ноздрями. Черные аккуратные брови, гладкий круглый лоб. Выпуклые перламутровые веки. Она, оказывается, была в темном свитере с глубоким вырезом ладьей и в узких брючках, но ощущение серебра и холодного блеска не исчезало. И еще она была босиком. Очень маленькие ступни. И очень тонкие щиколотки.
Она была ниже его на голову.
– Скажите, – от нее пахло лилиями, мхом, мокрой зеленью, землей. Странные духи, но ей идут. – Зачем вы пришли? На самом деле?
Наверное, надо было сказать, я услышал, как вы поете «Иоланту», и влюбился – страстно, неодолимо. Она истеричка, для нее никого, кроме ее самой, не существует, он легко добьется расположения. Начать с «Иоланты», польстить, лести много не бывает. А потом, ненавязчиво, подвести разговор к той самой Валевской.
Он вздохнул.
– Я собираю информацию об «Алмазном витязе». Была такая литературно-художественная группа в начале прошлого века. Ваша бабушка… – Он прикинул и поправился, – прабабушка пела в опере, которую они ставили. «Смерть Петрония». Я надеялся, вы что-то знаете об этом.
Очень четкие брови сошлись на бледном лбу, образовав аккуратную морщинку. Она вся была такая вот – аккуратная. Ладненькая. Гладенькая.
– Нет. Кажется, нет. Не помню.
– Партитуру к ней писал Ковач. Ладислав Ковач. Шпет сказал, он гений. Был гением.
Морщинка между бровями стала глубже. В черных глазах плавали точки света. Стремительно схватила его за руку, так неожиданно, что он едва не выдернул свою. Пальцы были как у ребенка, тоненькие, влажные и холодные.
– Пойдемте вниз. Я покажу вам.
– А разве… не закрыто?
– Ну и что?
Фотоэлементы, или что там на самом деле, но казалось, она зажигает свет в доме нечувствительно, одним своим присутствием. На лестничной площадке, в холле, в пустых комнатах нижнего этажа. Столбик с бархатным канатом она просто отодвинула.
Устроителям, подумал он, не хватило азарта. Словно бы некто, расставивший мебель и развесивший картины и фотографии, нахватал что попалось под руку, махнул этой самой рукой и сказал: а, и так сойдет!
Музейная витрина – фанера, шпон, а вот бюро хорошее, инкрустировано перламутром и слоновой костью, и букет восковых цветов под стеклянным колпаком неплох, теперь таких, считай, и не найдешь. Вёрджинель. Стопка старых нот. Хорошая копия того, верхнего портрета, неспециалисту и не отличить. Молодая темноволосая, темноглазая женщина в мантилье. Видимо, в роли Кармен. Черный завиток на виске. Глубокий вырез кокетливо прикрыт пышной розой. Похожа на эту, на Янину? Непонятно.