Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Диплом, естественно, вызвал бурю негодования среди преподавателей и массу споров среди студентов. В былые годы за подобные измышления автора сначала выгнали бы из комсомола, а затем «вжик, и к стенке», но времена, на счастье Антона, были уже либеральными, выгонять было неоткуда и Пахомова мало того что не тронули, но даже дали защитить диплом. Да и к аспирантуре допустили. Правда, в качестве примерного наказания послали несчастного критика в деревню Большие Ущеры для столь любимого им сбора фактов — как раз в то время проходила очередная государственная ревизия истории Великой Отечественной войны и требовалась детализация некоторых исторических моментов.
Так Пахомов оказался в Больших Ущерах, где, как говорилось выше, встретил и полюбил Нину Терехову, учительницу младших классов в райцентровской школе. Аспирантуру он вскоре забросил, так как уже через неделю понял, что немцы отродясь не проходили через Большие Ущеры и вообще никаких военных действий в радиусе ста километрах не вели. Но у советской пропаганды на этот счет, видимо, было свое мнение. В читальном зале (а другого и не было) библиотеки Пахомов обнаружил военно-исторический уголок, где висели портреты местных пионеров-героев. Их размытые фотографии, напоминавшие фотороботы преступников, сопровождались красочными рассказами о мужественных, но совершенно бессмысленных подвигах.
Один такой малолетний герой, например, попытался угнать немецкий танк, но был застрелен часовым еще на подступах к нему. В рассказе не говорилось, зачем ему понадобился танк, если он даже не умел им управлять, зато много говорилось о том, как он тщательно готовился к этому подвигу и умер, сжимая в кулаке пионерский галстук. Другой гений сопротивления умудрился застрелить немецкого солдата, который был расквартирован в его дом. Немецкий солдат на протяжении всего пребывания угощал гордого пионера шоколадками, а также время от времени делился с ним и прочими членами его семьи, то есть матерью и младшей сестренкой, мясными консервами. Сразу после убийства «незваного гостя» (так именовался в рассказе немецкий солдат) маленький герой убежал в лес к партизанам. Естественно, первым делом расстреляли его мать как основную подозреваемую, а сестренка просто умерла от голода, так как консервами ее снабжать было некому. Пионер же партизан в лесу не обнаружил, так как их в тех краях еще физически не было, и потому вскоре насмерть замерз в сугробе под сосной.
Все рассказы пестрили губными гармошками немецких солдат, спрятанными пионерскими галстуками, голодными младшими сестренками и двуличными деревенскими старостами. Некоторые особенно полюбившиеся автору образы повторялись из рассказа в рассказ — например, «волосатые руки фашиста», на которых красовался «целый десяток часов», снятых с убитых русских солдат. Пахомову все эти рассказы не нравились, но снимать стенд он не спешил, так как для него этот «уголок» был не столько краеведческим мемориалом, сколько памятником советского мифотворчества. Кстати, это опять же удачно вписывалось в его дипломную концепцию, гласившую, что история давно превратилась из науки в литературное жульничество.
Что же касается истории как объективного набора фактов, Пахомов ее по-прежнему любил и, что самое интересное, даже спустя много лет не считал свой диплом «нигилистическим и деструктивным», как отозвался о нем один рецензент. Пахомов считал, что бардак — есть начало позитивное и созидательное. К порядку, например, он относился с гораздо большей подозрительностью. Да, хаос гражданской войны способен унести сотни тысяч жизней, но разве не уносит порядок, установленный каким-нибудь безумными диктатором, во много раз больше? Хаос в чистом виде, по крайней мере, универсален и понятен всем. Из такого хаоса родились Вселенная и человеческая цивилизация, в конце концов. Порядок же далеко не универсален и понимается разными людьми по-разному. И нет ничего хуже, чем несколько соседствующих порядков, каждый из которых считает себя истинным и идеальным.
Именно из-за противостояния и борьбы этих разных порядков когда-то и погибнет человеческая цивилизация. То есть снова станет частью блаженного Хаоса, из которого когда-нибудь, дай бог, снова родится что-нибудь симпатичное и хаотичное. Законы природы, которые ему пытались привести в качестве порядка мироздания, он отвергал как недолговечные в бесконечной перспективе, а потому ложные. К тому же, говорил Пахомов, если в 78 году в Сахаре выпал снег, то не является ли это свидетельством не аномалии, а тоже частью необъяснимого хаоса. Короче говоря, называя историю безусловным бардаком, Пахомов совершенно не имел в виду ничего оскорбительного (хотя насчет физического уничтожения историков, как он сам признался позже, несколько погорячился). Он просто немного разочаровался в истории тире науке, но к самой истории относился с доброжелательным любопытством. Тем более он и сам ощущал себя в некотором роде тем самым бессмысленным ручейком, который прокладывает свой путь сообразно упавшим веткам или выросшему на пути кусту. Ему нравилось считаться с посторонними предметами и попадать в зависимость от внешних обстоятельств.
Он вообще был склонен к некоторой мимикрии. К нему, например, быстро липли чужие привычки (дергать носом или подмигивать). Бывало, что, пообщавшись с человеком, он на несколько недель оказывался во власти чужой мимики или жестикуляции. Быстро «заражался» чужими любимыми словечками. И невероятно долго от них потом избавлялся. Или, скажем, он обожал иностранные языки.
Но не просто так, а потому, что ему нравилось, когда его принимали за иностранца, причем желательно сами иностранцы.
Это хамелеонство касалось, впрочем, всяких обстоятельств, в которых ему приходилось оказываться. Находясь в деревне, он старался вести себя как коренной деревенский житель. Потому в Больших Ущерах он чувствовал себя неплохо и даже получал некоторое удовольствие от того, что его принимают за большеущерца (как радуется, скажем, иностранец, живущей в чужой стране, когда его принимают за своего). Он легко впитывал фразеологию и лексикон местных жителей и, общаясь с Гришкой-плотником, любил сам вставить такое словцо, чтоб даже у Гришки в глазах мелькнуло что-то похожее на удивление. Как всякий интеллигент, мнящий себя частью народа, но при этом говорящий о народе в третьем лице, он сильно преувеличивал свое умение «сливаться с фоном».
Где-то подсознательно он, конечно, догадывался, что не все так просто. Что имитация никогда не затмит оригинал. И то, что дозволено быку, не дозволено Юпитеру. Что мало уметь шутить и хамить, как простой деревенский житель, — нужно делать это… ах, черт, и ведь не объяснишь в трех словах! В общем, Антон догадывался, что во всей его «свойскости» есть неискоренимый элемент заигрывания, эдакий легкий иностранный акцент. Такой, про который говорят даже не «акцент», а «мелодика другая». Он чувствовал, что шутит слишком заискивающе, а хамит слишком неуверенно. А когда прибавляет уверенности, то выглядит еще смешнее — как тот немецкий диверсант-парашютист из анекдота, который убежден, что его все быстро примут за своего, но не видит волочащийся за собой парашют. И все же Антон старался не думать о своей чужеродности, ведь в основе его желания лежала искренность, а искренность, верил он, с лихвой покроет любые промахи его перевоплощения.