Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну а тебе что до этого? – укоризненно качая головой, спросила Анна Михайловна.
– Мне? Мне ничего, я за него радуюсь. Я вовсе не желаю ему несчастия.
– Какие ты сегодня глупости говорила, Дора, – сказала Анна Михайловна, оставшись одна с сестрою.
– Это ты о Долинском?
– Да, разумеется. Почем ты знаешь, какая его жена? Может быть, она самая прекрасная женщина.
– Нет, этого не может быть: он не такой человек, чтобы мог бросить хорошую женщину.
– Да откуда ты его знаешь?
– Ах, Господи Боже мой, разве я дура, что ли?
– Ну а Бог его знает, какой у него характер?
– Детский; да, впрочем, какой бы ни был, это ничего не значит: ум и сердце у него хорошие, это все, что нужно.
– Нет; а ты пресентиментальная особа, Аня, – начала, укладываясь в постель, Дорушка. – У тебя все как бы так, чтоб и волк наелся и овца б была целою.
– А, конечно, это всего лучше.
– Да, очень даже лучше, только, к несчастью, вот досадно, что это невозможно. Уж ты поверь мне, что его жена – волк, а он – овца. В нем есть что-то такое до беспредельности мягкое, кроткое, этакое, знаешь, как будто жалкое, мужской ум, чувства простые и теплые, а при всем этом он дитя, правда?
– Да, кажется. Мне и самой иногда очень жаль его почему-то.
– А, видишь! Мы – чужие ему, да нам жаль его, а ей не жаль. Ну, что ж это за женщина?
Анна Михайловна вздохнула.
– Страшный ты человек, Дора, – проговорила она после минутного молчания.
– Поверь, Аничка, – отвечала, приподнявшись с подушки на локоть, Дора, – что вот этакое твое мягкосердечие-то иной раз может заставить тебя сделать более несправедливости. А по-моему, лучше кого-нибудь спасать, чем над целым светом охать.
– Я живу сердцем, Дора, и, может быть, очень дурно увлекаюсь, но уж такая я родилась.
– А я разве не сердцем живу, Аня? – ответила Дорушка и заслонила рукою свечку.
– А ведь он очень хорош, – сказала через несколько минут Дора.
– Да, у него довольно хорошее лицо, – тихо отвечала Анна Михайловна.
– Нет, он просто очаровательно хорош.
– Да, хорош, если хочешь.
– Какие-то притягивающие глаза, – произнесла после короткой паузы Дора, щуря на огонь свои собственные глазки, и молча задула свечу.
– Люблю такие тихие, покорные лица, – досказала она, ворочаясь впотьмах с подушкой.
– Ну, что это, Дора, сто раз повторять про одно и то же! Спи, сделай милость, – отвечала ей Анна Михайловна.
Глава шестая
Роман чуть не прерывается в самом начале
Доходил второй месяц знакомству Долинского с Прохоровыми, и сестры стали собираться назад в Россию. Долинский помогал им в их сборах. Он сдал комиссионеру все покупки, которые нужно было переслать Анне Михайловне через все таможенные мытарства в Петербург; даже помогал им укладывать чемоданы; сам напрашивался на разные мелкие поручения и вообще расставался с ними, как с самыми добрыми и близкими друзьями, но без всякой особенной грусти, без горя и досады. Отношения его к обеим сестрам были совершенно ровны и одинаковы. Если с Дорушкой он себя чувствовал несколько веселее и сам оживлялся в ее присутствии, зато каждое слово, сказанное тихим и симпатическим голосом Анны Михайловны, веяло на него каким-то невозмутимым, святым покоем, и Долинский чувствовал силу этого спокойного влияния Анны Михайловны не менее, чем энергическую натуру Доры.
Дорушка не заводила более речи о браке Долинского, и только раз, при каком-то рассказе о браке, совершившемся из благодарности или из какого-то другого весьма почтенного, но бесстрастного чувства, сказала, что это уж из рук вон глупо.
– Но благородно, – заметила сестра.
– Да, знаешь, уж именно до подлости благородно, до самоубийства.
– Самопожертвование!
– Нет, Аня, глупость, а не самопожертвование. Из самопожертвования можно дать отрубить себе руку, отказаться от наследства, можно сделать самую безумную вещь, на которую нужна минута, пять, десять… ну, даже хоть сутки, но хроническое самопожертвование на целую жизнь, нет-с, это невозможно. Вот вы, Нестор Игнатьич, тоже не из сострадания ли женились? – отнеслась она к Долинскому.
– Нет, – отвечал Долинский, стараясь сохранить на своем лице как можно более спокойствия.
Анна Михайловна и Дорушка обе пристально на него посмотрели.
– Пожалуй, что и да, мой батюшка; от него и это могло статься, – произнесла несколько комическим тоном Дора.
Долинский сам рассмеялся и сказал:
– Нет, право, нет, я не так женился.
За день до отъезда сестер из Парижа Долинский принес к ним несколько эстампов, вложенных в папку и адресованных: Илье Макаровичу Журавке, по 11‐й линии, дом Клеменца.
– Скажите какой скромник! – воскликнула Дорушка, прочитав адрес. – Скоро два месяца знакомы – и ни разу не сказал, что он знает Илью Макаровича.
– Разве и вы его знаете?
– Кого? Журавку? Это наш друг, – отозвалась Анна Михайловна. – Я его кума, детей его крестила. У нас даже есть портреты его работы.
– Как же он мне ничего не говорил о вас?
– Из ревности, – вмешалась Дорушка. – Он ведь, бедный Ильюша, влюблен в Аню.
– Право?
– По уши.
Последний день Долинский провел у Прохоровых с самого утра. Вместе пообедав, они сели в несколько опустевшей комнате, и всем им разом стало очень невесело.
– Ну, помните, дитя мое, все, чему я вас учила, – пошутила Дорушка, гладя Долинского по голове.
– Слушаю-с, – отвечал Долинский.
– Не хандрите, работайте и самое главное – непременно влюбитесь.
– Последнего только, самого-то главного, и не обещаю.
– Отчего?
– Смысла не вижу.
– Какой же вам надо смысл для любви? Разве любовь сама по себе не есть смысл, смысл жизни?
– Я не могу любить. Дарья Михайловна, права не имею давать в себе места этому чувству.
– Это право принадлежит каждому живущему.
– Не совсем-с. Например, в какой мере может пользоваться этим правом человек, обязанный жить и трудиться для своих детей?
– А, так и эта прелесть есть в вашем положении?
– У меня двое детей.
– Да, это кое-что значит.
– Нет, это очень много значит, – отозвалась Анна Михайловна.
– Н-н-ну, не знаю, отчего так уж очень много. Можно любить и своих прежних детей, и женщину.
– Да, если бы любовь, которая, как вы говорите, сама по себе есть цель-то или главный смысл нашей жизни, не налагала на нас известных обязанностей.
– Что-то не совсем понятно.
– Очень просто! Всей моей заботливости едва достает для одних моих детей, а если ее придется еще разделить с другими, то всем будет мало. Вот почему у меня и выходит, что нельзя любить, следует бежать от любви.
– Да это