Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Можно тени любить, но живут ли тенями / Восемнадцати лет на земле?» – так сказано в ее стихах осени 1910 года.
Тут-то и явился Волошин. Живой, энергичный, восхищенный, не собирающийся ни влюбиться, ни жениться, но предлагающий дружбу и открывающий мир русских литературных собраний, куда Марина уже делала первые робкие шаги. Теперь это происходит на новых началах. Не как знакомую гимназисточку ведет Волошин Марину на Новинский бульвар в дом Алексея Толстого, только что переселившегося из Петербурга в Москву, а как автора талантливой книжки, как поэта! И как своего друга – на началах равноправия.
Литературные знакомства Цветаевой быстро ширятся. Она будет вспоминать потом, уже после смерти Максимилиана Александровича, что он обладал, среди других, еще одним редким качеством: не только сам был «коробейником друзей», но страстно любил сводить, знакомить, «дарить» своих друзей друг другу…
Зимой 1910–1911 годов Москву сотрясают студенческие волнения, связанные с истязаниями политических заключенных. Одновременно открывается выставка художников «Мира искусства» на Большой Дмитровке. А на театральных подмостках с огромным успехом идут пьесы Ибсена, восславляющие сильную личность, готовую бунтовать против всего мира… Но достоверно мы знаем лишь о том, что читает в эту зиму Марина и что она думает о прочитанном, потому что именно этой теме посвящены сохранившиеся ее письма Волошину.
Тема литературных пристрастий не могла не возникнуть между этими двумя книгочеями в первом же разговоре, воспроизведенном позже в очерке «Живое о живом»:
«– А Франси Жамма вы никогда не читали? А Клоделя вы…
В ответ самоутверждаюсь, то есть утверждаю свою любовь к совсем не Франси Жамму и Клоделю, а – к Ростану, к Ростану, к Ростану. ‹…›
– А Анри де Ренье вы не читали – “La double maitresse”?[3] А Стефана Малларме вы не…»
Этот разговор они оживленно продолжают и в переписке, хотя оба пока в Москве. Но – увы! – в марте в квартире Марины ставят телефон. И он отберет у нас множество неповторимых живых подробностей этой зимы.
Гурзуф
В начале апреля 1911 года Марина решает бросить гимназию; восьмой класс считался уже необязательным. И уезжает в Гурзуф.
А Волошин отбывает в свой Коктебель. И вот наше везение: снова возникают письма!
В Гурзуфе она снимает комнату в доме, который стоит над самым морем, на головокружительной высоте. Прямо со скалы можно спуститься к побережью, преодолевая страх: нога скользит, с трудом нащупывая опору; подбадривают только строки переиначенного Бальмонта, и Марина цитирует их Волошину: «Я видела море, сказала она, что дальше – не все ли равно?..»
Но море – чужое, холодное; где та радость, какую она тщетно ждет от него, уже в третий раз оказываясь в Крыму?
Весна в тот год выдалась прохладная. Купаться было еще рано, и все же крымская весна прекрасна. Цветет абрикосовое дерево, светит мягкое солнце, можно загорать, лежа на скале, которую все называют здесь генуэзской крепостью, смотреть вдаль, читать книги – и писать стихи. Настоящих собеседников нет: составляют общество две скучные дамы и не менее скучный господин – соседи по дому, и Марина сбегает от них при каждом удобном случае.
Позже она вспоминала эти гурзуфские дни как «месяц чудесного одиночества». Но послушаем ее тогдашний голос.
В письмах, отправленных из Гурзуфа Волошину, грустных письмах, – весь букет девичьего восемнадцатилетия: весна, море, музыка, книги – и чувство неприкаянности, от которого она не может избавиться. «Мучаюсь и не нахожу себе места…» – признаётся Марина своему старшему другу. Ей кажется, что книги, среди которых она привыкла жить, разрушили в ней способность к живой радости: «…много читавший не может быть счастлив!» – утверждает она решительно. И ждет от Волошина подтверждения. Концовка одного из писем почти жалобная: «Только не будьте мудрецом, отвечая, – если ответите! Мудрость ведь тоже из книг, а мне нужно человеческого, не книжного ответа…»
Это новость. Книжная мудрость у Марины теперь уже под сомнением…
Месяц в Гурзуфе проходит быстро. Утром 5 мая Марина усаживается с вещами на скрипучую арбу. Переезд в Коктебель занял почти целый день.
1
Она впервые видит Восточный Крым.
Ничего общего с Ялтой, Алупкой, Гурзуфом! Почти нет зелени. Рыжие мощные складки земли будто враз застыли на месте посреди бега к морю. Даже прекрасные полотна Богаевского и акварели Волошина редко передают этот дух захватывающего воздушного простора над величественной сморщенностью земного покрова…
И вот – Коктебель.
Острое двузубье Сюрю-Кая, зеленая округлость Святой горы, маленькая татарская деревушка у их подножья. Полукружье залива замыкают с запада голые громады Карадага, а с востока – мягкие очертания зеленовато-рыжих холмистых складок. В центре полукружия, у самого синего моря – дом. В те годы он стоял одиноко посреди пустынного берега – деревянный, двухэтажный, облепленный террасами. Неузнаваемый Волошин бежит навстречу Марине.
Он в сандалиях на босу ногу, в длинной полотняной рубашке-хитоне, с полынным веночком на курчавой голове. А вот и мать Волошина – Елена Оттобальдовна: отброшенные назад стриженые седые волосы, орлиный профиль, белый длинный кафтан и синие по щиколотку шаровары… Уже через день ощущение странности этих нарядов исчезло, так органичны они были здесь, на древней киммерийской земле, в обрамлении этого неба, этого моря и скал. Чувство было скорее другое – его опишет Цветаева много лет спустя: «Не знаю почему – и знаю почему – сухость земли, стая не то диких, не то домашних собак, лиловое море прямо перед домом, сильный запах жареного барана, – этот Макс, эта мать – чувство, что входишь в Одиссею». То есть в любимый с детства мир мифов и героев.
Этот Коктебель 1911 года – с мая по июль, всего-то два месяца! – станет для Марины Цветаевой праздником, лицом к которому она будет стоять всю свою оставшуюся жизнь, вглядываясь в подробности и так и не наглядевшись вдоволь, сколько бы ни припоминала. Она расскажет об этом в своей прозе; новые детали добавит сестра Анастасия в мемуарах. Но сколько бы их ни было, целого нам не слепить: волшебство счастья не раскладывается на составные.
К началу мая дом Волошина уже был полон дачниками-друзьями. За самую скромную плату мать Волошина сдавала комнатки в доме и пристройках; делом сына было созвать сюда не случайных, а милых сердцу людей. Впервые такая компания собралась здесь за два года перед тем, летом 1909 года: тогда здесь жили Николай Гумилев, Елизавета Дмитриева, молодой Алексей Толстой с художницей Софьей Дымшиц… Нынче гостили художники Кандауров и Богаевский и трое Эфронов – две сестры и брат, дети давней знакомой Волошина Елизаветы Петровны Дурново-Эфрон.