Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Эй, положь на место, откуда взял! — приказывал он.
Парни только смеялись над ним. Они показывали кринивицкому помещику свиное ухо, скрученное из полы солдатской гимнастерки, и делали похабные жесты.
— М-э-э, — мекали они по-козлиному, намекая на еврейскую бороду.
Так как это сошло им с рук, они принялись за дела посерьезнее. Они потравили кринивицкие луга своей скотиной, картофельные поля — свиньями, а овес и даже в рожь — лошадьми. Маля и Даля боялись по вечерам выходить в луга, потому что деревенские парни кричали им вслед гадкие слова и гонялись за ними. Вдруг однажды вечером в окна полетели камни, как это случилось раньше с Залменом-смолокуром.
Хана — бледная, в лице ни кровинки — с места не сдвинулась, когда первый камень разбил окно в столовой. Ее остановившиеся глаза были похожи на осколки стекла, брызнувшего на пол.
— Ойзер, — пробормотала она, — давай переедем в местечко. Я боюсь.
Ойзер вскипел. Схватив палку в одну руку и фонарь в другую, он выскочил за дверь
— Башку проломлю, если поймаю кого-нибудь из вас! — закричал он.
Но он никого не поймал. Этот камень как будто из-под земли прилетел. Даже собаки ничего не учуяли.
Наутро Ойзер пошел к соседям жаловаться на обиду. Крестьяне выслушивали его, но самое большое, что они могли сделать, это покачать головами.
— Бога они не боятся, Ойзер, — ворчали крестьяне. — С тех пор как вернулись из казарм, родитель для них, что собака.
После окон парни принялись за стены Ойзерова дома. Не мелом, а смолой, чтобы нельзя было смыть, демобилизованные парни измазали дом Ойзера, его амбары и стойла. Они нарисовали на стенах стыдные рисунки, написали позорные слова про девушек, начертили кресты и налепили угрозы: дескать, убирались бы вы, евреи, чем быстрей, тем лучше, а не то усадьба сгорит дотла.
Хана ходила по дому перепуганная, руки у нее все время дрожали. Каждый раз, услышав ночью шорох, она будила мужа.
— Ойзер! — звала она, стуча зубами. — Я слышу шаги… Маля, Даля, вставайте…
Ойзер спускал собак с цепи, ставил одного из своих крестьян сторожить, но Хана не могла уснуть. Она постоянно будила его. Она плакала по ночам:
— Ойзер, мы жизнью заплатим за твое упрямство… Давай уедем из деревни…
Ойзер отворачивался к стене.
— Спи, женщина, и не причитай надо мной, — сердился он. — Пусть весь мир встанет на голову, я не уеду из Кринивицев. Здесь я родился, здесь я и умру.
Он съездил в Ямполье, написал жалобу в полицию и тайком купил себе револьвер, который стал держать под подушкой.
— Пусть они только придут, — грозился Ойзер, размахивая револьвером перед сном, — я бы этого хотел!
Они пришли.
Однажды ночью усадебные собаки начали лаять разом, как никогда громко. Хана вскочила и с перепугу стала будить мужа и дочерей. Из-за неистовости собачьего воя Ойзер понял, что на этот раз что-то случилось на самом деле. Вместе с лаем странное зарево прорывалось сквозь щели ставней, хотя до рассвета было еще далеко и петухи еще не кричали. Ойзер в одной рубахе вышел на крыльцо. Стоявший напротив амбар был в дыму. Языки пламени рвались к крыше, готовые перекинуться на солому. Разбуженные петухи вдруг начали кукарекать. В стойлах от страха замычала скотина.
Разбуженные крестьяне, Ойзер, Маля и Даля, черпая ведрами воду из колодца и одно за другим выливая ее на огонь, успели вовремя потушить пожар.
Но когда после пожара Хана села в своем свадебном жакете на пороге дома и поклялась своими умершими родителями, что она так и будет сидеть, пока Ойзер не уедет из Кринивицев, Ойзер утратил свое былое упрямство и только молча смотрел на дочерей. Они тоже молчали. Маля и Даля ни словом не возразили матери, только страх был в их больших удивленных глазах. Ойзер увидел, что даже в дочерях он больше не находит поддержки, и сдался.
Вместе с ямпольской полицией, которая приехала на крестьянской подводе в усадьбу, чтобы провести расследование и составить протокол, в усадьбу явились окрестные крестьяне, заинтересованные в покупке нескольких акров земли по дешевке. Маклеры-гои, которые вместе с профессией со временем переняли у маклеров-евреев все их ужимки, бесцельно бродили по усадьбе. Они копались носком сапога в земле, ковыряли ногтем стены построек и занижали стоимость еврейского имения.
— Прогнившее дерево, — ворчали они, — только за очень небольшие деньги удастся найти желающих.
Ойзер чувствовал, как кровь стучит у него в ушах, когда чужие люди, пусть временно, хозяйничали в его усадьбе.
— Мы договоримся, — отвечал он зло.
7
В большом четырехугольном варшавском дворе, где единственное больное, горбатое дерево стоит, сдавленное со всех сторон камнем и бетоном, и женщины развешивают белье на его кривых ветвях, уже давно живет кринивицкий помещик Ойзер Шафир.
Среди остальных запыленных окон двора сияют начисто вымытые окна Ойзеровой квартиры, заставленные цветочными горшками с деревянными подпорками, чтобы стебли держались ровно. Листья луковичных перевязаны красными ленточками, чтобы не слишком раздавались вширь.
Точно так же, как чистые окна и цветочные горшки, тихий и обособленный образ жизни отделяет приехавших из Кринивицев от обитателей большого густонаселенного двора. Двор постоянно шумит… Старьевщики, торговки, бродячие артисты и нищие кричат и зазывают с утра до вечера. В открытых окнах без занавесок, на глазах у всех, стучат швейные машинки, ссорятся супруги, поют девушки, плачут дети, орут граммофоны. Здесь все знакомы друг с другом, все знают, что у кого варится на обед, какие у кого горести и радости. Из всех квартир глядят люди на чистые окна, заставленные цветочными горшками, чтобы понять, кто эти чужаки, которые держатся так обособленно. Но понять ничего не могут. Ничего не видно сквозь чистые стекла, кроме цветов и растений, подпертых деревянными палочками и перехваченных красными ленточками. Точно так же дверь этой особенной квартиры отличается от всех соседских дверей — вымытая, начищенная и постоянно запертая изнутри. Хотя к дверному косяку прибита мезуза, нищие, приходящие за милостыней, избегают стучаться в эту дверь, как будто за ней живут неевреи.
Они стали отчаянными домоседами, эти люди из Кринивицев, с тех самых пор, как переехали в большой город.
Ойзер редко выходит на улицу. Несмотря на то что он уже давно живет в городе, он почти никого не знает, никуда не ходит. Даже в синагогу он не ходит молиться. Он, как раньше в деревне, молится у себя дома и в будни, и даже в субботу. Лишь поутру он идет гулять в Саксонский сад, чтобы увидеть немного травы в городе из камня и бетона. В полупомещичьей, полуеврейской шляпе, в потертой альпаковой капоте, достающей ему до колен, как пальто, с неизменно отглаженными манжетами и воротничком, которые кажутся еще белее на фоне его смуглого загорелого лица, с тростью, украшенной костяным набалдашником, проходит он по двору таким размеренным шагом, что жильцы не решаются остановить его и заговорить с ним. Дворник, который с тех пор, как он служит в еврейском доме, привык снимать шапку перед жильцами-евреями, завидев Ойзера, прикасается пальцами к козырьку своей засаленной фуражки, сам не зная, должен ли он снимать ее перед странным жильцом или нет…