Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как все, однако, глупо вышло: он услыхал вскрик, потом выстрел из пистолета, приподнялся, чтобы посмотреть, что там случилось, — и тут удар в левое плечо, который отбросил его на противоположный скат воронки. И этот ужасный звук разорвавшейся в собственном теле пули. И нестерпимый жар, словно его проткнули шампуром и подвесили над горящей жаровней.
Подполковник лежал, боясь пошевелиться, потому что знал: стоит пошевелиться — придет боль. Так было, когда его ранили в первый раз. Правда, ранение было пустяковым, но болезненным. И боль приходила именно тогда, когда он начинал шевелиться. Теперь он этого делать не станет. Хотя лежать неудобно: одна рука и обе ноги подвернуты и уже начинают неметь. Но это терпимо. И жар тоже терпим. А снег так приятно холодит лицо. Только бы не пришла боль. Только бы умереть не мучаясь.
«Да, что-то я хотел сказать… — думал подполковник Какиашвили, удивляясь, насколько ясна его голова, насколько значительны мысли. — Что-то ведь говорят перед смертью… — мысли его текли спокойно и торжественно. — Правда, при этом обязательно кто-то должен присутствовать. Иначе какой смысл?.. И старшины нет, и этого… Носова. И пусть. Это даже лучше. А то начнут ворочать, куда-то тащить…»
Нестерпимым жаром обдало тело подполковника, мысли сбились, голову будто погрузили в горячий источник, перед глазами замелькали огненные мухи. Он облизал шершавым языком влажные губы, сглотнул. Попытался вернуть себе умные и торжественные мысли. Сбился, заспешил, обшаривая темноту широко раскрытыми глазами, мучительно пытаясь вспомнить что-то важное.
«A-а… Ольга Николаевна. Вы-то как здесь очутились? Все равно вы мне ничем не поможете. Разрывная пуля в грудь. Видите, какая дыра у меня на спине? Через нее уходит кровь… Жизнь уходит. Но вы не уходите. Я виноват перед вами, но теперь уж ничего не поправишь. А этот капитан… Как его? Он еще к вам подходил… Помните? Стихи читал, на гитаре тренькал. Только не пишите отцу, что я в штрафбате. Пал смертью храб… хра… Жена-сиделка — утки, судна… А она такая… такая… После войны жить надо не так… Жить надо…»
Перед тускнеющим взором подполковника Какиашвили возникла изумрудная волна с весело трепещущим белым гребнем. Волна окатила его с ног до головы, подняла и понесла в открытое море. Пальмы качали растрепанными верхушками, что-то кричали чайки, опускаясь к самой воде и касаясь крылом его лица.
Вот из солнечного света вышла жена в белом халате с большим красным крестом на груди. Она шла по волнам, но шла не к нему, а мимо. И солнечный свет просвечивал ее насквозь. Потом она начала таять, таять, таять… И это все, что видел подполковник Какиашвили в своей жизни.
* * *
Снег повалил так сильно, что, если бы не стрельба, не вжика-нье осколков и пуль над головой, можно было бы встать в полный рост — никто бы не заметил.
Старшина дернул немца за шинель, подтолкнул к краю воронки, пополз за ним следом, упираясь носом в подошвы его сапог.
— Шнель! Шнель! — торопил он немца, хотя в этом не было необходимости: немец и так старался изо всех сил.
Они благополучно миновали колючую проволоку. Дальше начиналось минное поле, и надо бы старшине ползти первым, а то, не ровен час, нарвется фриц на мину — и все труды насмарку. Но держать пленного у себя за спиной — тоже не лучший способ передвижения.
Тут с немецкой стороны опять стали пускать ракеты, и старшине оставалось только командовать:
— Рехтс! Линкс! Еще линке! Форверст!
Фриц исправно выполнял его команды.
Проползая мимо воронки, в которой лежал подполковник-грузин, старшина быстро ощупал его холодеющее лицо, прикрыл ему глаза и пополз дальше.
Почему-то этого жизнелюбивого грузина ему было жаль больше, чем угрюмого и ожесточенного старшего лейтенанта, хотя причина, по которой подполковник попал в штрафбат, не внушала к нему ни малейшего уважения. Но у каждого своя судьба, а осуждать других было не в правилах старшины Титова.
* * *
До речки оставалось метров сто, когда немцы спохватились и открыли такой огонь из минометов, что нечего было и думать, чтобы двигаться дальше. Было ясно, что они все еще надеются отсечь старшину и его пленника от русских окопов. Или убить обоих. Тоже у них контора не сразу раскачивается. Пока доложили по инстанциям, пока раскинули мозгами, пока то да се. Зато теперь раскручивают на всю катушку.
Через несколько минут к минометам подключилась артиллерия, наши стали отвечать — и пошло-поехало.
Земля вздрагивала, как живая. Сверху летели комья, грязь, какие-то ошметки. Старшина и немец прижимались друг к другу все плотнее, будто в этом было их спасение.
И вдруг среди визга и воя снарядов и мин, среди грохота и треска разрывов старшина различил еще какие-то звуки, которые шли со стороны немцев. Он слегка повернул голову, прислушался: то один, то несколько голосов время от времени повторяли одно и то же слово: «Илли! Илли!»
Похоже, немцы звали кого-то, но не слишком громко, с опаской. А главное, они находились совсем рядом, метрах в тридцати пяти, не больше. И кличут они, судя по всему, вот этого немца, что приткнулся рядом с Титовым. Значит, его «язык» — действительно важная птица. А раньше все какая-то мелкая сошка попадалась — фельдфебели да унтер-офицеры.
* * *
Нет, первый его «язык» был тоже ничего — обер-лейтенант. Но тогда все получилось совершенно случайно: штрафников бросили в атаку на какую-то высотку, они ворвались в окопы, дрались чем придется, тут рядом с Титовым разорвалась граната — и он отключился.
Очнулся в кромешной темноте, в какой-то яме, полузасыпанный землей. Не сразу сообразил, что немцы приняли его за мертвого и бросили вместе с другими погибшими штрафниками в эту яму: то ли поленились закапывать, то ли оставили на потом. Жгло спину, кружилась голова, донимали приступы тошноты.
Передний край находился рядом, там взлетали ракеты, лениво постукивали пулеметы. Титов пошел на свет и звуки, прислушиваясь и принюхиваясь, тараща глаза на каждый пень и каждый куст.
Напрасно майор Иловайский думал, что старшина Титов не знал о своих способностях. Нет, он осознавал их вполне. Только, работая в литейке, не придавал им никакого значения. Разве фокус иногда какой покажет. Особенно по части распознавания запахов. Одно время он знал все духи и одеколоны, папиросы и вина, какие только продавались до войны в Ленинграде.