Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Двадцать три – это число я помню и сейчас. Двадцать три коровы. Иногда мне удавалось гнаться сразу за несколькими, иногда я махал палкой, бил одну, лежащую, пока она не поднималась и не бежала передо мной, пытаясь опять остановиться, но я настигал ее, гнал перед собой, и она все-таки бежала с тяжелым утробным еканьем, выпуская из-под задранного хвоста струю поноса. Я не успевал уклоняться на бегу от этих струй, и был облит ими весь, с головы до ног, но не думал об этом, а бегал, бегал. Сколько так продолжалось, не знаю, полчаса, час – я боялся, что силы мои кончатся и я задохнусь. Только бы обошлось, одна мысль была во мне, только бы обошлось. Если б только все стало как прежде. Если б только соединилось разорванное время.
Спотыкаясь на непослушных уже ногах, я увидел, что мы оказались на берегу речки. Стадо, хоть и разрозненное, было передо мной, я видел их всех, все двадцать три. Коровы тяжело дышали, их опорожненные бока вздымались и опадали, а не были, как раньше, раздутыми и натянутыми, как барабаны. Мне не верилось, что все закончилось, не верилось. Я выискивал взглядом, кого еще надо погонять, но силы мои вдруг разом куда-то исчезли. И вместе со слабостью меня охватил, догнал настоящий страх. Руки дрожали, и палка, на которую я оперся, тоже дрожала. С меня стекала жижа, как будто на меня долго выливали ведро за ведром. Но странно, я даже не переживал, что это – дерьмо, в которое даже наступить противно в обычное время. Коровы смотрели на меня, не веря, что я больше не побегу, переводили взгляды на воду, но сил у них не было войти туда. Я подумал вместо них, вместе с ними: постоим, отдышимся, а потом – все потом.
Медленно, как течение речки, начиналось нормальное время. И все, что было до этого, казалось другим, почти прошлогодним, далеким.
Вдалеке по полю от деревни бежали люди. Я испугался, что меня увидят такого, измазанного с ног до головы. Прозвище на всю жизнь.
Я вошел в речку и прямо в одежде лег навзничь на мелкое песчаное дно у берега. По небу плыли облака. Никого не догоняли, и их никто не гнал. Как много может произойти из-за одного маленького движения ресниц! Я ведь только смежил их. Ругать меня будут или хвалить? И то, и другое. Я, как Иван-дурак вслед за Коньком-Горбунком, окунулся в огромный чан. Голова кружилась от этих мыслей. Я лежал, еще грязный, в воде, смотрел на плывущие облака, и казалось, моя душа летела рядом с ними.
22
Холочье ничем не отличалось от Ламанчи.
Неуловимое воспоминание – причина этой фразы. Когда-то в детстве, еще не прочитав книгу о бедном рыцаре Ламанчском, глядя издали на огромную мельницу в соседней деревне, я думал, что это Бог машет крыльями.
Вечером меня, как слепого музыканта или цирковую обезьяну, повели туда играть в клубе на баяне со сцены. Зал был полон, и я увидел из кулис через дырочку в занавесе девочку, которая смотрела из зала прямо на меня, как будто чувствовала мой взгляд. Мне казалось, от нее шел свет. Бывает, луч так вспыхнет в облаках. Потом я вспоминал ее и думал: это ангел.
Я не мечтаю, как Пьер Менар, переписать роман о бедном рыцаре слово в слово. Иногда мне кажется, я притворяюсь, понимая его мечту. Разве можно понять, например, фразу «стол – это не стол, а стол»? Не умножения сущностей требует от меня видимый мир, а сравнения. Я хочу лишь сказать, что был тогда – как Дон-Кихот, и Холочье было – как Ламанча.
Есть в жизни время слияния с миром, когда человек уже становится самим собой, и это можно назвать вторым рождением. Мне повезло: я оказался в этом месте еще до того, как мне все объяснили и всему научили. Я смотрел на мельницу у самого горизонта, смотрел на ту девочку и видел за видимым невидимое.
23
Вот уже много времени я устремлен к простоте и боюсь, что не заметил, как усложнил свой путь. Хочется отбросить все лишнее, разрешить жизни писать себя самой, но сразу мелькает мысль: а вдруг в этом лишнем окажутся частицы главного?
Когда-то отец рассказывал мне сказку, придумывая ее на ходу. Знакомое всем родителям и детям занятие. Мы шли по дороге, я устал, он решил меня развлечь. Увидел у дороги матрасную пружину: «Жила-была пружина в кровати. Матрас лопнул, она и вывалилась. Но осталась связанной веревочками, которыми стягивают пружины для упругости. Выбросили ее на дорогу. Наедет на нее телега, лопнет одна веревочка, наступит лошадь – лопнет другая. Так и освободилась. Вздохнула, потянулась – наконец-то я свободна».
Трудно было не запомнить эту сказку. Все пружины, виденные мной в жизни, напоминали о ней, а сейчас и я, словно связанный по рукам и ногам, стал таким же. Казалось бы, должен распрямляться в своих воспоминаниях, а нет же, только стягивает меня какая-то сила. Что-то не так, что-то не так, – звучит во мне противный веревочный голос, особенно усилившийся во время последних глав о Дон-Кихоте, Магрибинце, Иване Гайкове…
Ночью случилось нечто такое, чему я по-настоящему удивился. Я никогда не пишу о своих снах, во всяком случае, давно уже этого не делаю, но это был не сон. Сама жизнь обиделась на меня за ту форму, в которую я помещаю ее, и явилась объясниться, распрямиться. Не жизнь, а Холочье, о котором я все время думаю.
Это странное существо вдруг появилось в комнате и, может быть, даже присело на край кровати, но я не испугался, только удивился. Всем известно ощущение сна, главное в котором удивление и одновременно уверенность, что так и должно быть. Я чувствовал укоризну, жалость, сочувствие – все, что испытывает ко мне Холочье. Оно не говорило вслух – слов, конечно, не было, я их не слышал, но перенимал весь смысл. Не говорилось о том, как надо и как не надо. Не говорилось красиво. Не