Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теплый ветер весны дохнул из ближайшего парка через открытое окно; и неизвестно отчего у нее на глаза навернулись слезы.
Внезапно за дверью раздался настойчивый скрежещущий звук, словно кто-то царапал в нее когтями.
Красавица мгновенно очнулась от зеркального наваждения; вдруг она все ясно вспомнила. Весна пришла, а она не сдержала своего обещания. И теперь Чудовище само пришло за ней! Сперва она испугалась его гнева, но затем несказанно обрадовалась и побежала открывать дверь. Но это был всего лишь пятнистый спаниель, который бросился в объятия девушки, возбужденно лая и тихонько поскуливая от радости.
Но куда делся тот холеный, одетый в драгоценные ошейники пес, который некогда сидел подле ее вышивания в маленькой гостиной с райскими птичками, задремавшими на стенах? Мохнатые уши этой собаки были в грязи, шкурка запылилась и свалялась, бока его были впалыми, как у пса, проделавшего огромный путь, и, не будь он собакой, из его глаз, наверное, текли бы слезы.
После этого первого, восторженного приветствия пес не стал дожидаться, когда Красавица попросит принести ему еды и воды; он схватил ее за шифоновый подол вечернего платья, заскулил и потащил за собой. Потом запрокинул голову и завыл, а затем снова заскулил и опять потянул за подол.
Поздний, неторопливый поезд отвезет ее на ту станцию, откуда она уезжала в Лондон три месяца назад. Красавица наспех написала отцу записку, накинула на плечи пальто. Скорей, скорей, безмолвно торопил ее спаниель; и Красавица уже знала, что Чудовище умирает.
В густой предрассветной тьме начальник станции разбудил ради нее заспанного шофера. Гони что есть мочи.
В саду, казалось, по-прежнему властвовал декабрь. Земля была тверда как камень, ветви темных кипарисов с печальным шорохом раскачивались на холодном ветру, а на розовых кустах не было ни одного зеленого побега, словно им не хотелось распускаться в этом году. В окнах — ни огонька, лишь на самом верху под крышей сквозь оконное стекло пробивался слабый отблеск света. Бесплотный призрак едва теплящегося огня.
Спаниель немного вздремнул у нее на коленях — несчастный пес совсем ослаб. Но теперь в горестном возбуждении он снова торопил Красавицу, и, открыв входную дверь, она почувствовала острый укол совести, ибо увидела, что на золотом кольце дверного молотка висит густая вуаль траурного крепа.
Дверь открылась не бесшумно, как раньше, а с печальным скрипом, и на сей раз за ней была глухая тьма. Красавица чиркнула золотой зажигалкой: бесформенные оплывшие сталактиты холодного воска залепили люстру, а подвески были обвиты ужасными арабесками паутины. Цветы в стеклянных вазах увяли, словно после ее ухода ни у кого не было охоты поменять их на свежие. Повсюду лежала пыль; холодно. В доме царил дух смертельной усталости, отчаяния, но хуже всего было нечто вроде физического ощущения разрушенной иллюзии, как будто волшебные чары были следствием дешевого трюка заезжего факира, а ныне фокусник, которому так и не удалось привлечь внимание публики, отбыл попытать счастья в другие края.
Красавица нашла свечу и в ее колеблющемся сиянии поднялась вслед за верным спаниелем на верхний этаж, мимо кабинета, мимо своих покоев, через опустевший дом, населенный эхом, по маленькой черной лесенке, где жили одни мыши да пауки, в спешке спотыкаясь и разрывая подол своего платья.
Какая скромная спальня! Чердак с покатой крышей, где могла бы жить разве что горничная, если бы Чудовище держало прислугу. Ночная лампочка на каминной полке, окна без штор, голый пол без ковров и узкая железная кровать без матраса, на которой лежал он, трагически исхудавший: его большое тело едва проступало под выцветшим лоскутным одеялом, грива свалялась седыми колтунами, глаза — закрыты. На деревянном стуле, где были брошены его одежды, стоял простой кувшин для умывания, из которого торчали посланные ею розы, но все они были мертвы.
Спаниель вскочил на кровать и, жалобно скуля, зарылся носом под убогие покрывала.
— О Чудовище, — сказала Красавица. — Я вернулась домой.
Веки его дрогнули. Как же она раньше не заметила, что его агатовые глаза прикрывались веками, такими же, как у всех людей? Может, оттого, что в его глазах она видела только свое отражение?
— Я умираю, Красавица, — хрипло прошептал он вместо прежнего мурлыкания. — С тех пор как ты покинула меня, я заболел. Я не мог больше охотиться. Я понял, что не могу больше убивать беззащитных животных. Я не мог ничего есть. Я болен и скоро умру; но я умру счастливым, потому что ты пришла со мной попрощаться.
Она бросилась ему на грудь, так что заскрипела железная кровать, и покрыла его бедные лапы поцелуями.
— Не умирай, Чудовище! Если ты позволишь мне остаться, я никогда тебя не покину!
Когда губы ее дотронулись до его хищно изогнутых когтей, они живо спрятались в подушечки лап, и тогда она поняла, что ему приходилось все время держать их сжатыми в кулаки, но теперь робко, мучительно он начал понемногу разжимать пальцы. Ее слезы падали на его лицо, как снег, и под их каплями оно стало постепенно преображаться: сквозь шкуру проступили скулы, на широком лбу из-под рыжеватой щетины показалась кожа. И вот в ее объятиях лежал уже не лев, а человек — мужчина с непокорной гривой волос и странно сломанным, как у бывшего боксера, носом, что придавало ему отдаленное героическое сходство с красивейшим из всех чудовищ.
— Знаешь, Красавица, — сказал мистер Лайон, — мне кажется, сегодня я мог бы даже справиться с каким-никаким завтраком, если ты разделишь его со мной.
Мистер и миссис Лайон выходят погулять в сад; а старый спаниель дремлет в траве, осыпаемый медленным дождем розовых лепестков.
Мой отец проиграл меня в карты Тигру.
Когда путешественники, приезжающие с севера, добираются до благодатных земель, где растут лимоны, их поражает какое-то странное безумие. Мы приехали из холодной страны; у себя дома мы вынуждены бороться с природой, а здесь — о! — кажется, будто наступил благословенный мир, когда лев может спокойно лежать рядом с ягненком. Все утопает в цвету; ледяной ветер не возмущает разлитой в воздухе неги. Солнце осыпает вас своими фруктовыми дарами. И смертельная, чувственная летаргия нежного Юга проникает в изголодавшийся разум, и он стонет: «Роскоши! Еще роскоши!». Но затем выпал снег, от него никуда не деться, он преследовал нас от самой России, словно летя вслед нашим саням, и в этом темном, печальном городе он наконец нагнал нас, облепив оконные стекла, как будто смеясь над отцовскими надеждами на вечное наслаждение, когда отец лихорадочно тасовал дьявольские картинки, и вены взбухали и пульсировали у него на лбу, и руки его дрожали.
Свечи роняли горячие, жгучие капли на мои обнаженные плечи. С яростным цинизмом, свойственным тем женщинам, кого обстоятельства жизни заставляют быть молчаливыми свидетельницами безумия, я наблюдала, как мой отец, распаленный отчаянием и огненной водой, которую здесь называют «граппа», пускает на ветер последние остатки моего наследства. Когда мы уезжали из России, мы владели тучными землями, синими лесами, где бродили медведи и дикие кабаны, крепостными крестьянами, пшеничными полями, фермами, у нас были любимые мною лошади, белые ночи прохладного лета, фейерверки северного сияния. Каким тяжким бременем, наверное, были для него все эти владения, ибо, разоряя себя, он хохотал, словно это доставляло ему неизъяснимую радость; ему так хотелось отдать все Тигру.