Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А Иван уже решился.
Савва — снайпер. А он, кто он — мститель, мытарь.
Но не наобум, а точно все рассчитал Иван, — что это выстрел, десятый, пусть сделает за него Савва. Савва не промахнется. Савва хладнокровный. У Саввы глаза — нитки. Не повезет Ивану, Саввина пуля пойдет за Жорку в зачет. Повезет, он свою зарубку потом нацарапает. Будет время.
— Ну что, чурка, сыграем в кошки-мышки?
Савва не скалится, глядит на Ивана: вдруг брови сдвинул, заходил калмыцкими своими скулами, ухо рваное почесал.
— Брат, ты злой, но ты брат. Давай я, да? Я быстрый, ты стрелять будешь…
Не дал Иван договорить Савве. Вдохнул поглубже:
— Работаем.
И выскочил на поле. Приник Савва к прицелу, замер — врос в раскаленное, залитое кровью железо бэтера. Тут проще было и не придумать: Иван вызывает огонь на себя, Савва бьет наверняка. Промахнуться Савве нельзя, тогда конец, точно конец.
С двух стволов забили по Ивану…
Но были то дурные стрелки — пастухи, деревенщина. СВД не игрушка. Не везет пастухам.
Успел Иван домчаться до взгорочка. Савва положил двоих: два выстрела — два трупа.
Нету у Ивана времени на передыхи. Вася-майор, обливается кровью. На минуты его жизнь мерится теперь, на секунды даже.
Савва из-за брони высунулся: отбой, кричит, кранты «духам»!
Расслабуха навалилась. Иван поднял голову и в ответку машет:
— Слышь, чурка, тебе сказали одного, а ты…
В следующее мгновение случилось обычное для всякого сражения: тот колокол, который гудел две войны в Бучиной голове, который не давал ему спать, который будил его, как не разбудят взрывы и выстрелы, вдруг с дикой нечеловеческой силой загудел и лопнул внутри под каской. Но еще успел Буча почувствовать, будто бы этой нечеловеческой силой разорвало ему голову на миллионы частей, успел понять, осознать, что вот и он умер — убит, как другие…
Он упал, неестественно откинув голову и выпустив винтовку из рук.
Третьим выстрелом Савва добил раненого стрелка из акведука.
С того конца поля бежали бойцы с носилками. За бойцами пер, не разбирая дороги, запоздалый медицинский бэтер.
Грозный горел от края и до края. Черный дым от полыхающих нефтяных скважин застилал горизонты.
6 февраля 2000 года командующему объединенной группировкой федеральных войск доложили, что сопротивление бандгрупп в Грозном полностью сломлено: освобожден последний дом и над городом поднят российский флаг.
Войска праздновали победу.
В наградных отделах уже готовились представлять за храбрость, мужество и отвагу.
* * *
Госпиталь для солдата — это дом отдыха, если не сильно болеешь.
А когда сильно: когда течет из-под тебя, когда из культи трубки торчат и гноится в больных местах, когда температура под сорок и под гипсом чешется нестерпимо, когда плоть молодая требует своего, а ты в туалет на костылях, а товарищ за дверью капельницу держит, тогда это военная тюрьма особого режима с запахом и тараканами.
Очнулся Иван на четвертый день.
Потолок перед глазами. Трещина по потолку молнией-зигзагом. Звон колокольный отовсюду, но тонюсенький, будто много колоколов, колокольчиков. Переливаются на разные лады. То вдруг свист. И снова — дон-н…
Забылся Иван, уснул.
Не видел, как люди в белых халатах стояли над ним, говорили, что наконец пришел в сознание солдат. Значит, выдюжит, жить будет. Теперь пусть спит, теперь сон ему самое полезное. Крепнет во сне солдат, раны его рубцуются.
Из Моздока отправили Ивана на Большую землю, определили в ростовский военный госпиталь. А там таких, как Иван, — что в плацкарте до третьего яруса.
Белые палаты, долгие коридоры.
Бродят по коридорам тени в синем госпитальном; кто на пружинах казенных бьется в бреду — гипсы ломает. Кого — отмучившихся — из реанимации сразу в холодную.
А которые, оклемавшись, слава богу, тянут папироски в кулак.
Накурят в туалете — не продохнуть. Ворчат нянечки-старушки. Медсестры мимо топ-топ, халатики с коленок разлетаются. Томятся раненые с таких видов.
Отоспался Иван — на всю оставшуюся жизнь выспался.
Днем в забытьи был почти всегда, ночью проснется и глядит в потолок: сквозь колокола и колокольчики думки в нем пробуждались, как ручейки весной.
Тает, тает понемногу.
Голову ему не повернуть — в бинтах тугих: спеленали — челюстью не двинуть.
Память Ивану отшибло напрочь — ничерта не помнил. Имя свое вспоминал, будто из глубокого кармана вынимал записку-подсказку, и все никак не получалось.
Но как ни странно, нравилось ему такое свое беспамятное чудное состояние.
Что-то далекое детское накрывало его: да не как фугасами — с воем и скрежетом, а добро так, по-тихому. Нежно голубит Ивана — будто мать по голове гладит. И голос мягкий задушевный: «Ну, куда ты, Ванечка, собрался? Я сама, все сама… Ты лежи, голубчик. Шош меня стесняться? Ну, глупый. Как дите, право слово. Дите и есть».
Ручеек вдруг широкой речкой потек — ясно все стало.
Темно в палате. Лампа синяя над входом. Перед ним, прямо у лица кудряшки в голубом ореоле — да такие пахучие, ароматные, что Иван аж задохнулся от удовольствия.
Но тут речка-ручеек — ему в пах. Давит туго. Надо Ивану — захотелось по малой нужде, он и дергается на постели, пытается встать. Кудряшки по лицу, по бинтам рассыпались, и руки на плечи легли — теплые, сильные, укладывают обратно.
— Застеснялся. Ой какая невидаль! — тот самый голос мягкий. — И чего ж там у тебя такого необычного?.. Лежи уж. Сама я, сама. Ну-ка. Вот так. Мочись, мочись. Ой, смешной какой ты.
Чувствует Иван, как заскользили эти сильные руки по его телу: по животу и ниже, туда, где стыдное у всякого мужчины. Стыдное, потому что немощное — стыдоба мужику от немощи. Сделали руки все правильно. Тужится Иван, а со стыда не может сходить: как судорогой свело мышцы, в голову даже отдало. Застонал он.
Руки те по животу его гладят. И отлегло.
Кудряшки снова щекочут по щекам. Обволакивает Ивана теплым