Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Человек сам кузнец своего счастья. Знаете пословицу, Мэгги, не эту, другую, про грабли. Так вот, кузнецу Гэри Честерфилду предстояло собственными руками выковать грабли, на которые впоследствии можно было бы наступить. Просто чтобы очнуться.
Для начала я попробовал сменить компанию на дурную, но в университетской среде это оказалось так же невозможно, как, например, утонуть в Мертвом море. Я мог, прилагая известные усилия, перейти в менее рафинированный круг, где добродетель более тупа, а веселый порок так же безгрешен. Мне предлагалось погибнуть при помощи двух бутылок легкого красного вина за вечер и честной игры в роббер. Я сумел добавить в белое поле дополнительный оттенок белого. Однажды я приобрел гигантскую бутылку джина и уже собрался прикончить ее в одиночку, но одно представление об удивленном лице Лиззи заставило меня выкинуть бутылку, точнее, спрятать в дальнем углу кладовки. Впоследствии ее нашла там теща и настояла на этом джине какой-то целебный корень.
Я избрал академическую стезю и остался при аспирантуре. А занимался я, Мэгги, искусствоведением, как, впрочем, и сейчас занимаюсь. Театр, телевидение, кино, понемногу музыка, живопись, даже литература. Как на грех, это занятие нравилось мне и удавалось.
Знаете, когда персонаж мультфильма стукается на лету о сковородку, художник-садист изображает вокруг его головы хоровод разноцветных звезд. Я жил в эпицентре этого хоровода. Я сейчас чуть не сказал по инерции, что начал терять сон и аппетит. Нет, Мэгги, весь цинизм ситуации заключался в том, что я как раз не начал терять сон и аппетит. Все мои системы функционировали так же образцово, как на «Титанике». Женщины-профессора, превратившиеся для меня из существ по ту сторону кафедры в наполовину коллег, кошачьими голосами сообщали мне, что я совершенно не меняюсь последние семь лет. Из умеренно интересных событий мне светила плановая и благородная смерть в накрахмаленной постели лет этак через шестьдесят, при нотариусе и враче. Да и затем, судя по близорукой улыбке на поросячьем лице нашего университетского пастора, меня ожидало примерно то же блюдо, но уже навечно. В незримом табеле по его предмету у меня значились одни пятерки, если не считать, конечно, этого жуткого дребезга внутри, но видит Господь, я не был в нем виноват…
— А может быть, — прокашлявшись после долгого молчания, вступила Мэгги, — вам полагался бы индивидуальный рай, где вы были бы нищий, язвительный, колченогий, в вечных кислых супах и трухлявых табуретках, с постоянной ноющей болью в селезенке? И каждое утро сквозь сладкий сон вам приходилось бы переться на задний двор, в вонючий курятник… — Мэгги осеклась, увидев выражение лица Гэри. А он слушал ее слова, как музыку.
— Вряд ли, — ответил Гэри, посерьезнев. — Я думал о такой возможности. Дело в том, что рай предполагает перемену участи, но не перемену самого человека. Весь мой кошмар был во мне. А Господь, Мэгги, не отключает кошмара внутри тебя. На это тебе дается приличный срок в семьдесят-восемьдесят лет.
Господь… Я предположил, что он имел что-то в виду, сделав меня американцем. Тогда я назвал происходящее со мной проблемой и собрался в ней разобраться. Можно было бы добросовестно обсудить ее с товарищами, но у одного из них умирала от рака мать, а у другого возникли собственные проблемы с налогами, и мои жалобы им показались бы начинкой какого-то бездарного фельетона. И я изъял ровно сто двадцать долларов из бюджета нашей молодой семьи для посещения психолога. Сидя перед его дверью, я осознал две странные вещи: что это происходит со мной и что это происходит всерьез.
Двадцать долларов он заработал тем, что выслушал меня без смеха. На остальные сто ему предстояло дать мне совет.
Это был средних лет еврей, то ли армянин, с носом, напоминавшим водопроводный кран, и грустными глазами в форме зрелых слив. Выражение его лица словно говорило посетителю: ну что я могу вам сказать…
Он назвал мой случай запущенным и даже дефинировал его по-латыни, причем его глаза полыхнули при этом оранжевым, как будто сливы на мгновение показали мякоть. Он порекомендовал мне подумать о тех людях, которым еще лучше, чем мне. О сынках миллионеров и победителях лотерей. О Леонардо ди Каприо. Он припомнил несколько исторических фигур. Это было логично, но неубедительно. Тогда он взглянул на часы, словно они показывали остаток от моих ста двадцати долларов, и посоветовал мне совершить мелкое правонарушение. Это даст мне либо царапину на биографии, либо легкое нытье совести, а при следующем визите мы обязательно подумаем, как развить этот успех. Я последовал этому мудрому совету немедленно, сперев пепельницу из его фойе. Прекрасная пепельница, Мэгги, в форме морской звезды. Она и сейчас у меня, я могу вам ее показать. Нет нужды говорить, что ни моя биография, ни совесть от этого не пострадать не сумели. Больше я к нему не пошел.
Само слово проблема оказалось весьма удачным. Достаточно было сухо сообщить собеседнику, что у тебя проблема, как он кивал с видом полного понимания. Иногда требовалось уточнить вид проблемы: медицинская она или, допустим, финансовая. Моя проблема была метафизическая. Дуг Клеменс, зайдя в мое подсознание по самую щиколотку и уже захлебываясь, на слове метафизическая отослал меня к индейцу чероки.
— Где, — спросил я его, — теперь найдешь настоящих чероки?
— Билл, — ответил он, — учится на третьем курсе философского. Ты найдешь его в двадцать третьей комнате.
Нехорошее предчувствие овладело мной перед дверью двадцать третьей комнаты. И точно, ткнув ее, я обнаружил перед собой индейца с дешевой карикатуры, голого до пояса, натурально краснокожего и с вороным скальпом, аккуратно завязанным ленточкой.
— Билл? — спросил я на всякий случай, но тут индеец сделал неопределенный жест в глубь комнаты и вышел. Там на кровати сидел жирный и благополучный человек, напоминавший скорее китайца.
— Билл, — сказал он, — это я. Проходите.
— А это кто был?
— А это пижон Дэвис с Майами.
Помня о повадках индейцев, я предполагал, что мы с Биллом сейчас раскурим какую-то ошеломляющую трубку и, сцеживая по два слова в час, примерно послезавтра доберемся до моих дел. Но Билл попросил изложить мою проблему по возможности сжато и точно, что я и сделал. Когда время рассказа сомкнулось с текущим временем моей жизни, Билл сидел, закрыв глаза и, казалось, дремал.
— И вот, — закончил я, — следуя просьбе этого жирного чероки, я рассказал ему свою жизнь и увидел, что он уснул от удовольствия.
— Он вовсе не уснул, — отозвался Билл, не открывая глаз, — и вот что он скажет в ответ своему белому брату.
В верхнем течении Миссури есть сырые и темные леса. В самых мрачных местах этих лесов растет белый цветок. Мои предки называли его поймай-солнце, и вот отчего: организм цветка так устроен, чтобы поворачивать сам цветок навстречу лучу, как локатор. Его стебель свободно выгибается, как стояк настольной лампы за восемь долларов. При нужде он может просунуть свой венчик в щелку между корнями секвойи. За счет ловкости и труда белый цветок получает каждый день свою порцию тепла и света, чтобы не умереть.