Шрифт:
Интервал:
Закладка:
[Голос СЕВЕРИН делается глубоким, прокуренным и сиплым и приобретает славянский акцент.]
«Какой ты видишь любовь? Какой, по-твоему, должна быть мать?»
Мне было десять с половиной. Десять с половиной – и она просила меня дать сценические указания. Я ответила, довольно неучтиво: «Мама – всё то, чем не является отец. Она детектив. Она бандит. У неё 770 лиц. Мама – это та, кто уходит».
Честно говоря, Ада Лоп была лучшим интервьюером из всех, что мне встречались. Она умела застать человека врасплох. Она спрашивала о вещах, про которые никто больше не спрашивал. Её невозможно было узнать, но сама она выжимала из тебя все соки прямиком в свою чашку. Я всегда надеваю её обручальное кольцо, когда беру у кого-то интервью. В нём чёрный янтарь с золотым изъяном, похожим на глаз. И она сделала в точности то, о чём я просила. Когда моему отцу не удавалось что-то совершить, за дело бралась Ада; она научила меня делать карамболь и заполнять налоговую декларацию, а также безупречному плие и тому, что ради игры, ради истинной актёрской игры в нужный момент надо себя изуродовать. «Настоящее никогда не бывает миленьким, – сказала она. – Миленькие только куклы. А они вечно пьют из маленьких чашечек. Женщине нужна большая чашка».
В одной сказке все хорошие феи приходят благословить принцессу и наделяют её тем, в чём она нуждается. Красотой, хорошим певческим голосом, манерами, способностями к математике. Но одну фею пригласить забыли, и поэтому она прокляла малышку, чтобы та умерла молодой, и затем последовало множество всякой чепухи… мне на самом деле продолжение не интересно, это просто перегруженное деталями повествование о том, кто за кого выходит замуж.
Суть в том, что у меня не было дюжины фей-крёстных, но, кажется, семь всё-таки нашлись.
[СЕВЕРИН с заговорщическим видом наклоняется к объективу, приглашая всех и каждого разделить её секрет. Вокруг её лица завивается дым.]
Я подумываю о том, чтобы и впрямь включить это в окончательный монтаж. Все хотят знать про моих матерей, так почему бы не выложить карты на стол? Но тогда придётся начать заново. С самого начала, потому что в начале рождается конец. Полагаю, я могла бы всё перемонтировать так, чтобы казалось, будто я начала с Клотильды, то есть с самой себя, с того утра, того крыльца и того нелепого одеяла. Но так было бы нечестно. Так было бы не по-настоящему. Так вы бы решили, что о жизни рассказывать просто, что начальная точка очевидна – РОЖДЕНИЕ – и ещё более очевидна конечная – СМЕРТЬ. От затемнения к затемнению. Я такого не приемлю. Я не стану одной из сотен рассказчиков, которые твердят вам, что быть живым означает течь вместе с потоком истории, которую пишут осознанно, намеренно, наполняя линейным повествованием, предзнаменованиями, повторениями, мотивами. Эмоциональные всплески происходят там, где надо, длятся сколько надо, заканчиваются когда надо, и всё это обязано брать своё начало в чём-то реальном и естественном, а не в тирании театра и сущей гегемонии вымысла. Ну а что, разве жить не легко? Разве это не грандиозно? Так же легко, как читать вслух.
Нет.
Если я всё разрежу на части и снова сошью, вы можете не понять того, что я пыталась сказать на протяжении всей жизни: любая история – искусная ложь, которую рассказывают для того, чтобы скрыть реальный мир от бедолаг, которые в нём живут. Я не могу вам лгать. В эту игру играет мой отец, и меня уже в четыре года от неё тошнило.
Если я всё исправлю так, чтобы время двигалось в ожидаемом вами направлении, вы можете решить, будто я знаю, какого чёрта делаю.
Итак. Акт первый, Сцена первая. Наступает вскорости после Сцены второй, но задолго до надвигающейся Увертюры. Мы доберёмся до труб и литавр, когда эта большая пуля окажется на орбите Юпитера.
[СЕВЕРИН закатывает глаза в гримасе отвращения и проводит рукой по коротко подстриженным волосам с рассечёнными кончиками, полным статического электричества, застенчиво чешет затылок. Подтягивает колени к подбородку и смотрит на камеру, которая смотрит на неё. Отделяет кусочек от шарика эф-юна и кладёт на язык, как на Евхаристии. Россыпь льдинок мерцает за иллюминатором, кольцом окружая её голову: нимб святой. Остальные её слова раздаются поверх наружных съёмок ледяной дороги, которые перемежаются со старой съёмкой, в которой она как раз покидает кадр: ледяные кристаллы; девочка выбегает из двери съёмочного павильона; снежная крошка, то мельче, то крупней; её затылок в тот момент, когда она зарывается в кучу костюмов; замёрзшие валуны сталкиваются и разваливаются на части, покрываются трещинами, взрываются, кувыркаются во тьме. «Камень в свивальнике» оборудовали перед запуском: камеры на носу, на корме, по две штуки на правом и левом борту, каждая защищена сферическим фонарём из пласто-хрусталя. Фонарь слегка искажает изображение на манер «рыбьего глаза», так что наше зрение кажется таким же, как при пробуждении: картинка расплывается по краям, смазывается из-за инея и пыли, и только центр поля зрения выглядит безупречно и болезненно чётким.
Мусор рассеивается, открывая путь через пояс астероидов, как всегда нелёгкий слалом. В небесах подобие транспортного затора: мимо по ледяной дороге Восточного Экспресса летят другие корабли, почти задевая края быстрого и бесшумного течения, которым следует «Камень в свивальнике», а иногда они просто идут напролом, надеясь на лучшее, неустрашимо стремясь вперёд, и корпуса их покрыты вмятинами.]
СЕВЕРИН (за кадром)
Боже мой, когда записываю звук, я чувствую себя такой… живой. Моя работа вызывает у меня радостное волнение. Я ощущаю то, что ощущала Ада Лоп, когда впервые раздавила сотню маленьких капсул с чёрной краской, спрятанных на груди. Я уродливая. Я настоящая. Голос у меня скрежещет и опускается к низкому тенору из-за эф-юна. Сухость нашего переработанного воздуха понижает его на тон-другой и заставляет скрипеть там, где надо бы звучать мелодично. Это не голос ведущей актрисы.
Но он мой.
И шёл бы дядя Фредди в задницу, если думает, что сумеет заткнуть мне рот.
Ну так вот, давным-давно была я малышкой. Все такими были, но никто не помнит себя в младенческом возрасте. Есть некая линия в песке, после которой сознание совершает прыжок с шестом – и мы внезапно осваиваем трюк с памятью. Это не врождённое – мне, по крайней мере, так не кажется. Я думаю, если ребёнка предоставить самому себе, он вырастет на гребне сиюминутности, воспринимая время, точно лев: лишь текущий момент, лишь охота и кровь, львята и спаривание, и обширная саванна, полная жертв. Ничто не происходит до того, как ты погрузишь зубы в шкуру, мясо и костный мозг. Ничто не наступит после. Всё всегда случается в первый раз.
Но разве какого-нибудь ребёнка когда-нибудь оставляли в одиночестве?
Не меня, если вы об этом подумали.
Ненавижу говорить о том, как я родилась. Ясное дело, я ничего не помню. Мне эту историю рассказали. Мы все начинаем с этой лжи. Наши родители рассказывают нам, с чего мы начались, и у них над этим полный контроль. С годами они меняют историю – они знают, что меняют её, и мы знаем, что они её изменили, но мы просто позволяем им это делать. Они искажают детали, чтобы отразить то, кем мы стали теперь, чтобы у случившегося появился смысл: ты такой-то, потому что случилось то-то. Мы подарили тебе одеяло с птичками, и теперь ты стал пилотом, как мило! И поэтому мы думаем о себе так, словно мы… не просто часть истории, но часть хорошей истории. Такой, которую написал некто, в полной мере овладевший ремеслом. Тот, кто следует договору с публикой, даже если эта публика – мы сами. Все успокаиваются, когда ощущают в происходящем некую закономерность.