Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он прислушивался к бреду, запоминая имена и цифры, каковых не понимал, он вытирал пот и поил с ложечки порошками, каковые, припомнив давние аптекарские навыки, составлял сам. Он менял простыни и выводил насекомых, он был и санитаркою, и врачом, и священником. Вот только молился отец Фрол не за здравие, не за упокой души, но за справедливость высшую, каковая сама знаком будет. А в словах молитв виделись ему бирюзовые купола Новоспасской церкви и вычерненные солнцем кресты.
Филенька очнулся на четвертые сутки, ближе к вечеру. Открыл глаза и хриплым голосом спросил:
– Где я?
– Здесь, – ответил Фрол Савельич. – Пить хочешь?
– Хочу. Жарко очень.
Болезнь сожрала остатки сил и плоти, оставив от человека скелет, обтянутый влажноватой, дурно пахнущей кожей какого-то неестественного серовато-коричневого цвета. Тронь такую – и облезет гнилью. Но кожа держалась, кожа прирастала к костям, обрисовывая бугристые шары плечевых суставов, плоские решетки ребер, узкие жгутики недоеденных лихорадкою мышц и воспаленные до черноты, раздувшиеся руки.
Болезнь не изменила Филеньку, нет, она просто заменила одного человека другим. Потухшие глаза и ранняя седина, привычка запинаться и замолкать на минуту-две, уставившись в одну точку, замерев, точно в параличе.
Он больше не пел романсов, он и говорил-то нехотя, через силу, словно стесняясь своего нового, сиплого голоса.
– Я уйду, завтра же уйду, – сказал Филенька, как только сумел подняться с постели. – Уйду. Опасно оставаться. Она найдет.
Он стоял, обеими руками вцепившись в изголовье постели, покачиваясь и держась только на одном упрямстве. Белая ночная рубаха висела на нем простынею, мешком – широким, но недлинным, прикрывавшим воспаленные колени и даже худые голени. Но щиколотки с натертостями, шариками-костями да узкие ступни с подвернутыми пальцами, на которых выделялись черные ногти, были видны.
– Никуда ты не пойдешь! – неожиданно зло рявкнул Фрол Савельич. – Посмотри на себя! Доходился уже! Хватит!
Филенька развел руки в стороны и, вдохнув, сделал шаг.
– Хватит, я сказал! – Фрол Савельич едва успел подхватить, только охнул – пусть и исхудавший, но весил Филипп немало. – Ты что это творишь, безумец? Смерти захотелось? Да ты ж на пороге ляжешь, ты…
– А если и так? – в глазах вдруг полыхнуло былой яростью. – Пусть смерти… я… я заслужил… я ведь убийца… выдайте. Фрол Савельич, выдайте! Пусть судят, пусть…
– Повесят, – закончил Фрол Савельич, помогая сесть. – Веревка как средство от чувства вины, так? Рассказывай. А там, глядишь, чего и решим.
– Они мне руки ломали… сказали, что по пальцу, что клещами… я не хотел убивать. Но убил. Заповедь… не верил никогда, а тут… погодите, Фрол Савельич, я сам. С начала. С того разговора, когда мы гулять ходили. Помните, еще день хороший был, сентябрьский. И утки на пруду. Мы с маменькой на этот пруд тоже ходили и французскую булку с собою брали, чтобы уток кормить.
Вытянул руки, положил на стол и смотрит на них. Палец поломанный сросся криво, операция нужна.
– Вы тогда много говорили, правильно. Я… я бы, наверное, согласился, – попытался сжать руку в кулак, но не вышло – согнулась этакой куриною лапою, врастопырку, нелепо, смешно даже, если бы не выражение лица Филеньки. Больно ему, а морфию, чтоб хоть как боль облегчить, нету. – Она за мною послала. Вечером же. Сказала, что если я и вправду делу верен, если люблю ее, как говорю, то есть возможность доказать.
И попался премудрый пескарь на приманку. И птицею полетел возлюбленный на зов избранницы.
– Мы отправились в Петербург. Остановились в доме… нет, не спрашивайте, я не знаю, чей он. Мне не говорили. Мне ничего не говорили, чурались, точно прокаженного. Одно знаю наверняка – дом нежилой. Мебель прикрыта, стены тоже, зеркала… место белых теней, ледяное. Сказка… страна, где все незыблемо и вечно.
Показалось было, что снова бредит, но нет, это не бред – воспоминания, болезненные, изуродованные, как и сам Филенька.
– Вечностью она и поманила… поцелуи Снежной королевы сделали Кая нечувствительным к холоду, да и само сердце его стало куском льда. Кай позабыл обо всем. Он сидел и складывал разные затейливые фигуры из льдин, и в глазах его эти фигуры были чудом искусства, а складывать их – занятием первостепенной важности. Это происходило оттого, что в глазу у Кая сидел осколок волшебного зеркала…[4] Не читали? Помните, английская книга, вы еще для дочери ее испрашивали… да не о книге речь, я вот, как Кай, сидел и думал только о том, как доказать им всем, что достоин ее любви, царства снежного, справедливого. Дело первостепенной важности.
Он оживал с каждым словом, вытягивая из прошлого себя самого, и даже голос Филенькин избавлялся от приобретенной сипоты.
– Собрание было. Странно так, будто маскарад в аду. Бальная зала с занавешенными зеркалами, свечи на полу, люди в масках. Эстер в белом. Никогда не была в белом, а тут… черный ей больше к лицу. Она за меня поручилась. Я был горд. Я согласился… нет, я потребовал, чтобы мне дозволили участвовать. И они – смешно сказать – пошли навстречу желанию. Готовились. Ко мне двоих приставили. Теперь понимаю – сторожить, тогда казалось, что товарищи помогают, учат, наставляют… наставляли. Я до последнего не знал, кого они собираются… а как узнал… нет, не испугался. Я обрадовался! Понимаете, обрадовался! Убью – и мир наступит! Вечность сложится из осколков снаряда, из дыма порохового, кровью склеится!
– Тише, – Фрол Савельич накрыл Феденькины руки, помог разжать пальцы, погладил, успокаивая. – Все уже позади.
Врал: все впереди. И охота, и дознание, и суд, и позор, и эшафот, которого после этаких признаний точно не избежать. И Филенька все понимает, для него разговор этот сродни исповеди.
– Был план. И я… я должен был швырнуть бомбу в карету… да, я понимал, что сам могу умереть и что если выживу, то скорее всего меня схватят. Но я был готов к этому! Готов! Идущие на смерть… ее поцелуй на прощанье, запах азалии… она всегда иначе пахла, а тут азалии. Господи, я ведь как в тумане шел. Стал. Слева Стась, справа – Игнат. Люди вокруг… я подумал, а с ними-то что? Они же не знают, они не готовы, у них не спрашивали… карета… и тут страшно так стало. Как это будет? Они умрут, я умру и…
Лицо за ладонями, чтобы слезы скрыть. Плакать мужчине стыдно, равно как и бояться смерти. Герои-то обычно бесстрашно идут на погибель, с именем возлюбленной на устах, а Филенька испугался, Филеньке не случалось прежде смерть видеть, Филенька не знает, что страх – это нормально.
Жить хочется всем, даже террористам.
– Карета едет. Цок-цок-цок, лошади да по камням. Искорки скачут. Верите? Нет? Я искорки те видел, которые из-под копыт. И как колеса булыжник царапают. И как гвоздик шевелится. Маленький такой гвоздик на дверце. На него вот уставился и словно забыл все… Игнат в бок пихает, шепчет: «Давай, советничек!» А я не могу, я на гвоздик смотрю, гадаю: выпадет или нет. Стась пакет вырвал. А тут и охрана уже… цок-цок-цок… искры по камням. И так рвануло. Огонь и тишина. С неба то ли пепел, то ли снег. Люди крыльями машут, рты разевают. Немы. Лошади на дыбы, на толпу, и тоже тихо-тихо. А по камням красным, не огненным – другим. Я смотрел. Фрол Савельич, я просто стоял и смотрел на все это!