Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На улице было тихо.
У соседей очень громко играло радио.
Глядя на фотонатюрморты на стене, я умирал от скуки — поезда и спешащие пассажиры были где-то бесконечно далеко. В этой комнате, где там и сям стояли чистые пустые пепельницы, пахло не грязными зимними пальто, а брюссельской капустой. От цветной капусты и фасоли мне становится худо, а от брюссельской я прямо умираю.
— Не делай такую кислую гримасу, — сказала тетя Фи.
Еще не было и пяти часов, а мы уже сидели за обеденным столом. Дядя Фред сонно смотрел перед собой, на нем был его рабочий халат с желтоватыми пятнами.
— Ты подаешь Томми плохой пример, — сказала тетя Фи дяде Фреду, — в воскресенье за столом так не сидят.
— Ты ходил сегодня в кино, на документальный фильм? — спросил я у дяди Фреда.
— Что-что? — переспросил он.
— На этот фильм, где голые зулусские девушки.
— Ну уж простите, — сказал дядя Фред и посмотрел своими большими глупыми глазами на тетю Фи, — что это ты такое рассказываешь детям?
— Да, представь себе, — сказала тетя Фи, — да, рассказываю, я-то не хожу на такие фильмы.
Я посмотрел на дядю Фреда. Он намазался брильянтином, и его черная копна волос блестела, как каменный уголь. Мама когда-то сказала о нем: он на десять лет младше тети Фи, она дает ему деньги на карманные расходы, а если он почистит себе уши полотенцем, то с него взимается штраф двадцать пять центов.
— Доедай все до конца, Грязнуля Пит[8], — сказал дядя Фред.
Я съел несколько брюссельских капустинок, с отвращением засунул в рот котлету, но у нее тоже был привкус брюссельской капусты, даже картошка имела этот вкус; я высморкался в платок Бет — елки-палки, этот чудесный платок тоже уже пропах капустой; мне сделалось худо за столом, надо было как-то отсюда уйти.
— Э-э-э, — сказал я, — я забыл взять из дома свою книгу, можно я за ней схожу?
— Нет, — сказала тетя Фи.
Меня чуть не стошнило через нос.
— Знаешь, — спохватилась тетя Фи, — я всегда слишком быстро говорю «нет». Ладно, иди, но побыстрей возвращайся, тебе лучше не оставаться там долго в одиночестве, надо привыкать к нашему дому.
— А я как раз хотел предложить тебе пойти со мной в темную комнату, проявлять фотографии, — сказал дядя Фред, — если ты доешь все, что у тебя на тарелке.
— Он уже давно доехал до Тилбурга, да? — сказал я.
— Надо жить дальше и двигаться вперед, твоему папе нельзя отставать от жизни, — сказала тетя Фи. — Вот дядя Фред скоро получит прибавку у себя на работе.
— До меня дошли такие слухи, — сказал дядя Фред, — не более того.
— Нужно ортопедическое седло для велосипеда, — сказала тетя Фи.
— Зачем?
— Ты не должен об этом спрашивать, — сказала тетя Фи. — Это проблемы взрослых людей, тебе еще рано.
Весь мир вступил в один большой заговор против меня, подумал я, все словно сговорились ничего мне не рассказывать. Я вижу это по таинственному выражению у них на лицах. Стоит мне отвернуться, они начинают перешептываться, говорят: он ведь ничего не знает, да? осторожно, ему это рано, это не для его ушей… Спрошу у папы, так ли это.
Я послушно доел все, что лежало у меня на тарелке. Тетя Фи это заслужила.
На улице я не стал застегивать куртку. Я вдохнул холодный воздух, чтобы прогнать рвотный запах.
Чувствовал я себя отвратительно.
Я засунул руки в карманы брюк. Глядя на твердый снег под ногами, я большими шагами шел по Ван Ваустрат и едва не сбивал с ног прохожих в их дурацких теплых наушниках.
Дома мне на самом деле нечего было делать. Там было холодно, и папа оттуда уехал, а с ним и запах табака; он увез этот запах с собой в Тилбург.
Зачем я сюда пришел?
Я часто бывал дома один, почему же мне сейчас здесь так тяжело?
Я принялся бродить туда-сюда по комнатам, останавливался то у окна, выходящего на улицу, то у окна, выходящего во двор; через какое-то время мне показалось, что комнаты стали меньше.
В тот вечер, когда мамы не было дома, оттого что она умерла в больнице, комнаты тоже казались мне по-идиотски малюсенькими.
Папа не умер, думал я, скоро он будет работать в далекой Германии, от этого мне тоже мало проку, но это лучше, чем ничего, — ты сам когда-то, давным-давно, проводил его на вокзал, помнишь?
Да, я помнил.
Из-под подушки я вытащил книгу «Солнечное детство Фритса ван Дюрена». Полистал. По-детски глупо. Нелепые картинки. Какое мне дело до этой умершей собачки!
Я снова посмотрел на улицу.
Там уже зажглись фонари. Их свет был едва заметен. В доме Пита Звана и Бет, в гостиной, выходящей на эту сторону, горел свет.
Мне пока еще было неохота возвращаться к тете Фи.
Я довольно долго простоял на мосту у канала Реполир.
В вечернем свете почти все было видно — например, мост около Амстелвелда, деревья без листьев; если хорошенько присмотреться, можно было разглядеть даже черные велосипеды у фонарных столбов.
Не знаю, что давало больше света — горящие фонари или смерзшийся снег.
Недалеко от меня большая собака подняла у дерева лапу. Она дрожала, как может дрожать только собака. Я замерз от одного ее вида и тоже начал дрожать.
Бедный зверь, думал я, она ничего не знает о зимнем снеге, она не знает, что лед и зима могут быть вечными.
А я это знал. Потому что был знаком с Питом Званом. Он мне рассказал.
С книгой под мышкой я побрел в направлении Ден Тексстрат. Здесь нечего было делать — улица словно вымерла. Шторы нигде не были задернуты. Старик в подтяжках, увидев меня, помотал головой — «нет», чуть дальше в какой-то комнате мальчик постучал себе по лбу.
Я медленно пошел по Ветерингсханс.
У дома Пита Звана остановился. Посмотрел наверх. В комнате со стороны улицы света не было. Я мог позвонить в дверь, а мог и не звонить.
Я позвонил.
Когда дверь открылась, я крикнул наверх: «Я могу и не заходить!»
— А, Томас, это ты, — услышал я голос Звана, — поднимайся скорее.
Я чуть не заплакал от облегчения.
Зван был без ботинок и в носках без дырок.
На деревянном столе в гостиной, где горел свет, лежал раскрытый старинный атлас, рядом с ним стоял стакан чая. Я положил свою книжку на сиденье стула, снял куртку и повесил ее на спинку.
Зван нервничал.
— Слушай, — сказал он, — вот чудно: я думал — кто-то случайно позвонил, а это, оказывается, ты.