Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Увы! нет никакой возможности установить полную картину фактов, – и вот большинство теологов, психологов и писателей, прислушиваясь к голосу интуиции, склоняются к тому, что воскрешение Лазаря было одной из самых черных страниц в Книге человеческого бытия.
Евангелист Иоанн, правда, сообщает, что позже Лазарь возлежал рядом с Иисусом, но почему тогда ни один из прочих евангелистов ни словом не упоминает о Лазаре? и как подобное стремится к подобному, так тень одного раннего и скорее эпизодического воскрешения ложится на другое, чуть более позднее и монументальное, а чтобы убедиться в правоте вышесказанного, нужно всего лишь припомнить взгляд Лазаря, который, хотя и описан человеком, жившим на рубеже девятнадцатого и двадцатого столетий, является авторитетом родственным евангелистам как по букве, так и по духу, потому что все они в первую очередь художники, и лишь во вторую документалисты, вот как описан этот взгляд.
«Это было на третий день после того, как Елеазар вышел из могилы. С тех пор многие испытали губительную силу его взора, но ни те, кто были ею сломлены навсегда, ни те, кто в самих первоисточниках жизни, столь же таинственных, как и смерть, нашел волю к сопротивлению, – никогда не могли объяснить ужасного, что недвижно лежало в глубине черных зрачков его. Смотрел Елеазар спокойно и просто, без желания что-либо скрыть, но и без намерения что-либо сказать – даже холодно смотрел он, как тот, кто бесконечно равнодушен к живому. И многие беззаботные люди сталкивались с ним близко и не замечали его, а потом с удивлением и страхом узнавали, кто был этот тучный, спокойный человек, задевший их краем своих пышных и ярких одежд. Не переставало светить солнце, когда он смотрел, не переставал звучать фонтан, и таким же безоблачно-синим оставалось родное небо, но человек, подпавший под его загадочный взор, уже не чувствовал солнца, уже не слышал фонтана и не узнавал родного неба. Иногда человек плакал горько; иногда в отчаянии рвал волосы на голове и безумно звал других людей на помощь, но чаще случалось так, что равнодушно и спокойно он начинал умирать, и умирал долгими годами, умирал на глазах у всех, умирал бесцветный, вялый и скучный, как дерево, молчаливо засыхающее на каменистой почве. И первые, те, кто кричали и безумствовали, иногда возвращались к жизни, а вторые – никогда».
Как получилось, что этот небольшой рассказик под названием «Елеазар» далеко превзошел все прочее написанное Леонидом Андреевым? только так, что он, как любое великое искусство, восполнил давний пробел, как бы умышленно оставленный Ходом Вещей, – этот Ход Вещей, под которым можно подразумевать и материю, и дух, и Бога, и все их мыслимые и немыслимые комбинации, в конечном счете более всего подобен одаренному художнику, который вынужден иной раз хотя бы набросать замысел – у него голова трещит от сотен подобных и параллельных – а потом, спустя годы или столетия – время для него не играет никакой роли – вернуться к нему и не спеша обработать.
Так что, подытоживая, можно сказать, что и Достоевский и Леонид Андреев по-своему одинаково правы, потому что воскресение духовное и физическое – совершенно разные вещи.
Искушение древнее как мир. – В предсмертный час готовящееся покинуть тело сознание видит уже и заветный туннель сквозь рушащиеся обломки комнатного пространства, видит и Свет в конце его, предугадывает и Великое Существо, которое без упрека и с любовью спросит его о том, как он прожил жизнь, и отпустит дальше – в бескрайние астральные сферы: словом, сознание или душа готовы, наконец, попасть туда, куда они, согласно своей внутренней природе, всю жизнь стремились – к чему-то Высшему, да в последний момент как назло является воспоминание о чем-нибудь земном и ничтожном, но таком великом и трогательном, что отбросить его в сторону сразу и без колебаний оказывается невозможным: ну, скажем, воспоминание о первой любви, или о том, как впервые увиделось море, или о первом впечатлении от «Трех мушкетеров», да подобных моментов в жизни каждого не счесть, ими и жизнь красна.
И вот вам все восхождение идет к черту: ведь по убеждению буддистов последнее сознательное мгновение уходящей жизни есть уже первый бессознательный момент жизни надвигающейся, а это звучит очень даже правдоподобно, – и все начинается сначала: душа, вместо того чтобы подниматься в высшие сферы, возвращается на землю и начинается новая жизнь, – и так всякий раз, снова и снова, без конца и краю, без надежды на вечное успокоение и без страха навсегда потерять жизнь.
Наверное, это самый правдоподобный сценарий вечного круговорота жизни, потому что его правота начинается с ощущения настолько тонкого и вместе достаточно телесного, что сравнить его можно разве что с регистрацией в сознании появления первых морщин на ботинках или со столь же необъяснимым чувством внезапного и крошечного удлинения ногтей, – и лишь потом является вопрошающий, озабоченный и до сумасшествия глубокий взгляд, который, сверяя данные метафизических уровней сознания со свершившимися предметными и физиологическими изменениями, видит великую правоту поначалу гипотетического сопоставления, а заодно и впервые догадывается, что так оно и есть на самом деле, – и вот только вслед за взглядом, как за поводырем, истина на ощупь приходит в сознание.
Шаг в небо. – По-хорошему, единственный смысл явления смерти – то есть такой, который каждый человек сию же минуту, на месте, охотно и безоговорочно готов в ней признать – должен был бы заключаться в том, что, поскольку перед смертью человек стоит обычно перед выбором: умереть или жить дальше, но на гораздо менее выгодных, мягко говоря, условиях, то есть таких, которые чреваты – по крайней мере в последней фазе – настолько невыносимыми страданиями, что на фоне их смерть должна показаться каждому поистине желанным освобождением, и человек именно добровольно – в этом-то вся и соль! – должен был бы предпочесть смерть продолжению жизни, – и так в общем-то очень часто и происходит, но не всегда, и люди тоже нередко умирают внезапно и в расцвете сил: правда, в последние минуты или секунды они чувствуют то же самые, что и старики, у которых не хватает сил сделать еще один вздох, – таким образом, все дело здесь в разнице во времени: следует предположить, что она (разница) для смерти и стоящих за нею высших сил не имеет никакого значения, чего нельзя сказать о нас, простых смертных: мы по странной привычке склонны цепляться за каждый прожитый день, – однако, с другой стороны, больше всего на свете мы в конечном счете ценим наше так называемое «внутреннее развитие», и всем нам свойственно куда-то стремиться, иные плетутся по горизонтали, другие восходят по вертикали, но вторых мы всегда и единогласно предпочтем первым: так почему бы сразу не шагнуть в небо? ведь для этого нужно так мало (хотя и так много одновременно) – всего лишь взглянуть хотя бы раз и пристально на собственную жизнь с точки зрения существ, наверняка превосходящих нас в духовном отношении, то есть смерти и стоящих за нею высших сил, и дальше только придерживаться во всем этого правильного взгляда.
Искатели приключений. – Если закон энтропии, согласно которому любая энергетическая система стремится к сохранению динамического равновесия, действительно лежит в основе фрейдовского «инстинкта смерти», и любому человеку – шире, любому живому существу – присуще компульсивное стремление вернуться в неопределенное состояние, из которого он (или они) вышел (или вышли), то это столь же глубокое, сколь и спорное утверждение Зигмунда Фрейда, как и родственный ему постулат Шопенгауэра: «Целью жизни является смерть», следует уточнить в том смысле, что (по крайней мере) люди и в самом деле очень часто внутренне идут навстречу смерти (самоистязание как эпиграф к творчеству Достоевского), однако в последней они видят или, лучше сказать, предчувствуют отнюдь не аморфное и безжизненное состояние, а как бы некий апогей неопределенности и вместе предельную концентрацию невиданных и недоступных человеческому уму и воображению возможностей, – и как энтропия не является последней физикальной истиной Вселенной – ибо откуда же тогда возник Первовзрыв? – так точно инстинктивное возвращение к «дожизненному» состояние есть одновременно и прыжок в неизвестное будущее, и любой человек, склонный к жестокости, агрессии, самоубийству или убийству – вот они, классические по Фрейду психологические манифестации «инстинкта смерти»! – я уверен, на месте согласится, что именно этот момент, подобно Кащеевой игле, и лежал в сердцевине его разрушительных и саморазрушительных действий, – так что мы нисколько не погрешим против истины, если скромно провозгласим, что не склонность к жестокости в бесконечных ее интерпретациях, а именно тяга к приключениям в самом широком смысле как ближайший жизненный аналог прыжка в Неизвестное – чем всегда и везде, при любых обстоятельствах и для любого человека является смерть – итак, эта самая тяга к приключениям, стилистически объединяющая все решительно выдающиеся, да и просто оригинальные деяния людей во всех сферах практической, духовной и религиозной деятельности, будучи по определению одним из благороднейших побуждений человека, является вместе с тем и самым простым, самым естественным и самым центральным выражением фрейдовского «инстинкта смерти».