Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Через несколько лет Белецкий заматерел, превратился в настоящего волка-чиновника, от прежнего скромного работяга вице-губернатора осталась лишь внешняя оболочка. Белецкий сделался очень властным, завистливым, способным соткать искусную паутину интриги из чего угодно. В истории с Хвостовым он переиграл самого себя. Это был мощный удар по собственным позициям. Удар, после которого он уже не сумел подняться.
Гулкой весенней ночью 1918 года их вывели вместе с Хвостовым во внутренний двор тюрьмы на расстрел. Команда из пяти чекистов торопливо достала из деревянных кобур маузеры.
Белецкий не выдержал, зажато всхлипнул и повернулся к Хвостову. Рот у него трясся.
– Алексей Николаевич, если можешь, прости меня за все…
Хвостов, худой, незнакомый, в одежде, висящей на нем, будто на колу, с черными синяками под глазами, отвернулся от Белецкого. Он молчал, только кадык гулко хлобыстнулся у него вверх да упал. Да еще дернулись, обиженно приподнимаясь, плечи.
– Прости, – еще раз униженно попросил Белецкий, – за то, что подставил тебя, подсидел… За Распутина прости!
Бывший министр опять не ответил, продолжал угрюмо смотреть в сторону.
В следующую секунду ударил залп из маузеров. Хвостова и Белецкого не стало.
Печально сложилась судьба и Манасевича-Мануйлова. На Распутине он конечно же нажил состояние. Постоянно ругая «старца», обрел известность. И вместе с тем он постоянно бывал в доме Распутина, охотно пил с ним «мадерцу». Распутин считал, что «Манасевича с Мануйловым» не исправить, он как гавкал, так и будет продолжать гавкать, эта болезнь неизлечима, и в таком разе этого человека лучше держать при себе и время от времени подкармливать, делиться с ним цыганками и накрывать стол в «Вилле Роде».
Так оно, собственно, и было.
Манасевич-Мануйлов, так же как и Вырубова, был арестован, сидел в Петропавловской крепости и давал вместе со всеми показания Чрезвычайной следственной комиссии, показания его, написанные от руки, как и протоколы допросов, я тоже видел. На вопрос председателя комиссии о Распутине он ответил: «Как я докладывал, сначала были враждебные отношения, затем, когда я поступил к Штюрмеру, я приблизился. Меня страшно интересовал этот мир, и я не жалею, что я это видел, потому что много интересного узнал… Одно время я почти каждый день у него бывал». Председатель, перелистывая бумаги и что-то соображая про себя, спросил:
– Это в какое же время?
«Манасевич с Мануйловым» ответил почти автоматически:
– Когда был Штюрмер.
После каждого допроса Ванечка просился домой, умолял униженно: «Отпустите, Христа ради!» – но каждый раз следователь, а то и сам председатель (председательствующие на допросах часто менялись) отказывали Манасевичу:
– Вы числитесь не за следственной комиссией, а за Петроградским окружным судом, это пусть они решают, отпускать вас или нет. К ним, голубчик, пожалуйста, к ним!
Но до окружного суда Манасевич никак не мог добраться; бумаги, которые он туда посылал, исчезали по дороге.
В конце концов ему удалось вырваться из «чрезвычайки» Временного правительства, и он поспешил скрыться. Скрылся он надежно, поскольку имел по этой части немалый опыт, – даже матерые ищейки, всю жизнь проработавшие в полиции и теперь переметнувшиеся на сторону новой власти, нацепившие на себя, как орден, отличительный знак в виде алого банта, не смогли достать Манасевича-Мануйлова.
Через некоторое время он с документами на чужое имя (документы были подлинные, фамилия и имя с отчеством – фальшивые) появился на российско-финской границе. Таможенные, пограничные и прочие формальности он прошел без осложнений. С ним в Финляндию переправлялась актриса Надежда Доренговская, женщина благородная, не чета пухлощекой красотке Лерме-Орловой, за которой Ванечка ухлестывал добрых десять лет, преданная, чью жизнь судьба-злодейка вручила в руки такого непутевого человека, как «Манасевич с Мануйловым», – она так и осталась преданной Ванечке до конца дней своих.
…Доренговская с нежностью и печалью смотрела на недалекий прозрачный лес, на глубокое черное озерцо, легко взрябленное тихим ветром, сморгнула с глаз слезы.
– Ты чего? – Манасевич, для которого понятие «Родина» никогда не было святым, даже опешил – не думал, что Надя окажется такой сентиментальной, совсем расклеилась женщина, будто у нее нет опыта, как держать себя в руках. Да на сцене она прошла величайшую школу! Актеры, они ведь любую роль могут сыграть, от клоуна до короля, от плаксы до весельчака, это им безразлично, считал Ванечка, а на деле, выходит, это не так. – Ты чего? – снова спросил он, блеснув золотыми зубами.
Занятый Доренговской, он не заметил, как неподалеку от них остановился матрос в обтрепанных клешах, с папироской, небрежно приклеенной к нижней губе, и маузером в деревянной черной кобуре, больно бьющим балтийца по тощей ляжке.
– Перестань, ради бога, прошу тебя, – поздно заметив матроса, по-французски произнес Манасевич-Мануйлов. – Все будет в порядке.
Доренговская расстроилась еще больше, всхлипнула, приложила платок к глазам.
– Не плачь, люди же кругом, – тихо произнес Манасевич по-французски, потом, нерешительно потоптавшись, нежно погладил Доренговскую рукой по плечу.
Матрос отодрал от нижней губы папироску, швырнул под деревянный тротуар и, приблизившись к похолодевшему Манасевичу, ухватил его цепкими пальцами за рукав.
– Гражданин, можно ваши документики?
«Манасевич с Мануйловым» сделал вид, что по-русски не понимает ни единого слова, придурковато глянул на балтийца. Тот не выдержал, вскипел:
– Ты мне тут козью морду не строй! Я твои золотые зубы, пока охранял тебя в Петропавловке, запомнил навсегда, на всю оставшуюся жизнь. Все хотел узнать, сколько червонцев ты на них потратил, да никак не удавалось…
Манасевич, понимая, что дело принимает худой оборот, энергично заговорил по-французски, завзмахивал руками. Матрос подтянул к себе кобуру маузера.
– За бугор решил отвалить, контра! И руками мне тут не размахивай, не размахивай! Размахался, как ветряная мельница. – Балтиец вытащил из кобуры маузер и ткнул Манасевича стволом в круглую плотную спину. – А ну, марш к оврагу! И не щебечи по-заморски, будто ты иностранец! Из тебя иностранец как из меня папа римский. Я прекрасно знаю, что русским ты владеешь не хуже французского… Пердю монокль, пердю монокль! Насмотрелся я на тебя в «чрезвычайке», пока охранял.
Ванечка понурился, тоскливо глянул на небо, густо застеленное мелкими кудряшками облаков, будто сором, на лес, который только что расстроенно рассматривала Доренговская, перевел взгляд на жену, немо шевельнул белыми губами.
Ему не повезло, произошла вещь трагическая – один случай из десяти тысяч подобных… ну кто мог предположить, что охранник на Петропавловской крепости будет перемещен служить сюда, на границу, и станет командовать здесь то ли нарядом каким-то, то ли разводом?.. Их сам шут не поймет, чем они тут командуют, моряки-балтийцы.
– Прощай, Надюша, – прошептал Манасевич-Мануйлов, поклонился остолбеневшей, не способной выговорить ни единого слова Доренговской, – извини, что так много неудобств причинил тебе в жизни.
Через три минуты в овраге грохнул выстрел. С Манасевичем-Мануйловым даже не стали разбираться.
– А вы, мадам, можете следовать дальше, на Запад, – вежливо сказал Доренговской балтиец, – с вами все в порядке, вы в нашей картотеке не значитесь.
– Нет, куда уж мне одной на Запад, – кусая губы, прошептала Доренговская. Глаза