Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Эй, баба! — с досадой, крикнул Апраш. — Полно хныкать! Стыдно тебе, ты не гаджи! Повеселилась немного, пожила в холе и неге, будет с тебя! Пора расстаться с пуховиками — и в дорогу! В дорогу!
— Завтра, — с живостью произнесла девушка, затворяя окошко, — завтра!
— Помни же, завтра!..
XII
На другой день, рано утром, Аза была еще в барском доме, а цыганский лагерь на выгоне был уже снят. Цыгане укладывались: дети подавали старику кузнечьи орудия, которые он укладывал в свой вурдэн,[23] женщины свертывали свои пожитки, безмолвная мать, по обыкновению, равнодушно смотрела на сборы. Много было хлопот, еще больше писку и крику.
С отдаленного холма Тумр наблюдал за движениями хорошо знакомых ему лиц, и какое-то непонятное чувство шевелилось в его груди: не жаль ему было старика Апраша и прочих цыган, единственных его родственников в целом мире, а между тем, в минуту расставания, когда он должен был остаться один-одинехонек, кровь заклокотала в его висках, и сильнее забилось стесненное сердце. Будущность предстала ему, мрачная, полная страшных тайн, как бурная осенняя ночь, в темноте которой свистят только вихри и мелькают привидения. Без куска хлеба, без приюта, без друга, Тумр все-таки решился остаться ради девушки, на которую не позволялось ему даже взглянуть издали.
"Что будет завтра? — думал он накануне, засыпая в терновых кустах. — Кто знает? Может быть, умру с голоду, или поймают меня, как бродягу, или я терпением и упорством добуду себе кров и мирный приют?"
Надежда обещала немного, боязнь вызывала грозные привидения, грусть по уезжающим сжимала сердце, однако Тумр не торопился с места, когда заскрипел цыганский вурдэн, и только закрыл глаза и погрузился в какую-то сонную думу, которая не походила ни на сон, ни на действительность.
Апрашев вурдэн был уже за селом, когда через поля и огороды, запыхавшись, прибежала Аза в прежней цыганской одежде, лицо ее разгорелось от бега, она была безмолвна и мрачна.
— Ты здесь? — сказал Апраш с усмешкой. — А я было уже сокрушался по тебе.
— Как видишь, старик, но сжалься надо мной, ступай живее, меня так и тянет назад, не смею оглянуться: и грустно мне, и больно… Ну, скорее в путь с цыганской песнью!..
— Гаджи!.. — с упреком произнес Апраш, погоняя ленивую лошадь. — Запой веселую песню, да завяжи глаза, а мы поможем, возьми флягу, глотни таргимому,[24] как раз от сердца отляжет.
— Тумр… где он?
— Друкалескро-чал, гаджискрират![25] Остался со своими гаджами! Пропадай он с ними!
Разговаривая таким образом, цыгане спустились в глубокую долину, и деревня скрылась из их глаз. Аза шла не оглядываясь, молча, и, как бы опасаясь погони, все ускоряла шаг, другие едва поспевали за нею.
Вдруг послышался конский топот, всклубилась пыль, и всадник, обогнав Апрашеву повозку, подскакал к цыганке, которая даже не вскрикнула, когда он схватил ее за плечи.
— Что это значит? — прозвучал дрожащий, сильный голос пана Адама. — Что это значит?.. Аза, скажи мне, что это значит?
— Что?.. — холодно отвечала цыганка. — Просто мы идем на другое место.
— И ты идешь с ними?
— А мне оставаться что ли в твоей клетке?
— Ты не пойдешь! Я тебя не пущу.
Девушка дико захохотала.
— Не пустишь? По какому праву?..
— Ты обещала остаться.
— Никогда! Никогда!.. Зачем мне оставаться?.. — прибавила она с расстановкой. — Чтобы через неделю ты выгнал меня или бросил, как объеденную кость, кому-нибудь из своих слуг, как бывало с другими?
Адам остолбенел.
— Я тебе дам, — сказал он, задыхаясь, — все, чего ты только захочешь!
— О, о! — возразила девушка, качая головой. — А если б я захотела от тебя обручального кольца?
— Ты смеешься?
— Может быть, ну, а если б захотела?
— Кольца желать не можешь, ты знаешь, что я его тебе дать не могу.
— Ну, не хочу я ни тебя, ни твоего кольца, ни твоего дома… ничего не хочу! А ты думал, что я долго уживусь в твоем доме, в этой клетке, замкнутая, как невольница? Нет, это житье не по мне, оно годно только для вас, маменькиных сынков, стариков без крови и сердца. Посмотрела и будет с меня! Счастливо оставаться, паныч! Апраш, трогай!
Опять заскрипел цыганский вурдэн, Аза пошла впереди, а Адам долго стоял на одном месте, бледный, разгневанный, бессильный, долго перебирал он в своей голове сухие, холодные, мертвые, как осенние листья, мысли… Наконец он зевнул, поворотил лошадь и медленно, ворча себе под нос, потащился к своей усадьбе.
XIII
Тумр остался один. Сначала он должен был скрываться от Лепюка, который проведал, что он бросил своих и скитался в околодке. К счастью цыгана, обывателям Стависок нужен был кузнец. Узнав о желании его поселиться у них, некоторые хозяева даже решились просить у пана на то позволения и, взяв с собою будущего кузнеца, отправились на барский двор. Но пан Адам в это время проклинал всех цыган на свете и клялся отомстить целому их племени. С гневом выслушал он просьбу крестьян и прогнал их всех.
Тумр был в отчаянии.
— Кончено! — вскричал он. — Теперь остается одно из двух — повеситься или бежать.
— Не торопись, — сказал войт, положив ему руку на плечо. — Не знаешь людей, так и не суди вперед. Не в пору сунулись, вот он и выгнал, что ж, подождем: пан погневается, погневается, да забудет. Посмотри, как некому будет подковать его верховую лошадь, тогда на все согласится. Не унывай, дело еще уладится, а покамест послужил бы ты у меня.
Так и случилось. Пан Адам вскоре забыл и гнев, и цыган, и цыганок для тридцатилетней француженки-гувернантки, сманенной у соседа, некрасивая, немолодая вдова, — как давно и по ком она вдовела, никто не мог сказать, — очень ловко вела своего поклонника на привязи к самому алтарю. Войт улучил благоприятное время и испросил у пана позволения Тумру поселиться в Стависках.
Лепюк ужасно рассердился, когда узнал это. Он старался, сколько мог, вредить бедному цыгану, но не смел идти против воли пана и мира, воспоминание о собственном цыганском происхождении зажимало ему рот.
"А! — рассуждал он про себя. — Ему позволили поселиться у нас, посмотрим: пусть себе живет, но пока я жив, прежде черта съест, чем женится на моей Мотруне! Не допущу, чтобы цыганская кровь еще раз привилась к моей семье!"
Когда пришлось отводить место под избу и кузницу, Лепюк так мутил и хитрил, что