Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вот это другое дело! — одобрил отец.
— Какие драчуны эти мальчишки! — поморщилась мать.
Фийо больше на меня не нападал. Когда я проходил мимо, он равнодушно смотрел на меня, как будто невыносимо скучал или думал о чем-то другом.
Глядя на него, я тоже испытывал тревогу и, что более странно, чувство жалости и даже симпатии. Прежние обиды уже не шли в счет, теперь я чувствовал, что, в свою очередь, нанес ему обиду, и мне было стыдно за нас обоих, за тот поединок.
Наблюдая издали за Фийо так, чтобы он меня не видел, я чувствовал, что он чем-то опечален. Впрочем, разве и до нашей драки он не был таким же?
* * *
Была середина дня, и я возвращался из школы. Свернув на нашу улицу, я вдруг увидел, что навстречу движется похоронная процессия. «По последнему разряду», — определил я с видом знатока, когда разглядел жалкую черную бахрому на катафалке. Дело в том, что на днях один приятель притащил изумительный каталог[33] магазина похоронных принадлежностей, и мы с увлечением рассматривали катафалки всевозможных моделей и всех разрядов. Теперь мы здорово разбирались в этом.
Я остановился у края тротуара, чтобы посмотреть на процессию. Это были похороны бедняка. Казалось, что лошади покрашены в черную краску, как желтые ботинки, почищенные мазью. На гробе, прикрытом простым черным покрывалом, лежали два дешевых веночка из бисера.
Я стащил с головы берет и вдруг увидел, что за гробом, держась за руку какого-то человека с горестным лицом, идет Фийо. Это был, вероятно, его отец. Вместе с ним шло еще несколько человек, и среди них я узнал консьержку[34] из семнадцатого номера.
Проходя мимо, Фийо серьезно посмотрел на меня и приветствовал кивком головы, я ответил ему тем же.
А когда я подошел к дому № 17, то увидел, что несколько ребят с нашей улицы читают наклеенное на дверях траурное извещение в черной рамке.
— Кто умер? — спросил я, приближаясь.
— Мать Фийо, — ответил мне кто-то из ребят. — Смотри, его имя здесь тоже указано: Жюльен Фийо. Мы его сейчас видели, когда процессия тронулась. И знаешь, его отец плакал. У Фийо тоже слезы текли, но видно было, что он сдерживается, чтобы не плакать у всех на глазах.
На следующий день, выйдя из булочной, я столкнулся нос к носу с Фийо.
— Я тебя поджидал, — сказал он, — я видел, как ты пошел в булочную. Знаешь, я хотел поблагодарить тебя за то, что ты остановился во время похорон и снял шапку.
Он произнес эти слова тихим голосом и очень церемонно, а я смотрел на креповую повязку у него на рукаве, на его осунувшееся, ставшее восковым лицо одиннадцатилетнего мальчика, который только что потерял мать.
Я не знал, что ответить, мне захотелось плакать. Наконец я пробормотал с комком слез в горле:
— Так уж полагается… снять шапку.
— Да, так полагается. Но я видел, что некоторые этого не сделали. Видно, они считали, что похороны недостаточно богаты. Но были и такие, что сняли шапки. Очень многие. И женщины крестились… Вот ты тоже снял шапку, хотя, может быть, и сердился на меня. Ты даже остановился, чтобы подождать нас. Вот я тебя и благодарю.
У меня едва хватило сил пробормотать:
— Да я нисколько не сержусь на тебя… и я хорошо понимаю, какое у вас горе.
На его лоб набежала мимолетная складка, он всхлипнул и пошел рядом со мной, продолжая говорить:
— Конечно, это очень тяжело, но для мамы лучше, что она умерла. Все так говорят, и папа тоже. Уж слишком она мучилась, и это тянулось много месяцев. Выздороветь она уже не могла. У нее был рак. Знаешь, что такое рак? Не знаешь? Это когда все внутренности разъедает. И это так больно, что люди все время кричат. Когда у мамы были приступы, она сдерживала себя, пока у нее хватало сил. Из-за меня… Или просила, чтобы я уходил из дому. Потом я уже не ждал, чтоб она об этом говорила, сам убегал. Когда я видел, что ей очень больно, я говорил, что иду играть на улицу. И только я закрывал дверь, как она начинала кричать. От этого можно было с ума сойти.
Он замолчал на мгновение и потом продолжал снова с глухой яростью:
— Я сделал бы все, что угодно, чтобы только ей не было больно, мог бы дом поджечь, убить кого-нибудь. У ворот, где ты меня видел, я еще слышал ее крики, потому что мы живем в нижнем этаже, во дворе. Но мне приходилось оставаться там, слушать и ждать, когда ей делалось легче и она переставала кричать. Тогда я шел домой. Сам понимаешь, мне было не до игры…
— Ах, разумеется, — сказал я совсем тихо.
Он посмотрел на меня, замедлил шаг и нерешительным тоном, чего-то смущаясь, спросил:
— Скажи, ты помнишь? Когда я за тобой до самой двери гонялся… Ты, наверно, спрашивал себя, зачем это я так… Это от злости. Понимаешь, чтобы сорвать на ком-нибудь свою злость. Когда я увидел тебя в первый раз, ты проходил мимо с таким спокойным и довольным видом, а моя мама кричала, и я хотел тебя в порошок стереть… или самому превратиться в порошок. А потом… я придумал одну вещь… Только мне стыдно тебе это говорить. Потому что это очень глупо.
— Скажи, Фийо, — попросил я. — Ты все-таки скажи!
Он глубоко вздохнул, как это делают дети, когда у них тяжело на душе, и решился:
— Я даже рад, что ты будешь это знать. Я вроде как бы игру придумал, хотя это совсем не было игрой. Я сказал себе: «Он и есть мамина болезнь…» И вот каждый раз, когда ты проходил мимо, я преследовал тебя. Ты, верно, подумаешь, что я немного не в своем уме, но когда я тебя догонял, мне казалось, что я делаю что-то, что облегчает мамины мучения. Ты видишь, это дурацкое объяснение, но ты меня поймешь…
— Конечно, я понимаю, — запротестовал я от чистого сердца. — На что угодно можно решиться, когда мать так страдает.
— Ты был прав, когда сказал, что надо это прекратить, — продолжал Фийо после короткого молчания, — потому что это не помешало матери еще больше страдать и мучиться. Ну, а потом гоняться за тобой стало для меня каким-то развлечением. Я делал это, даже не сознавая, что делаю. А забавляться, когда твоя мать кричит от боли, — самое последнее дело, и это приносит несчастье.
Мы дошли до дома № 17.