Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Белобородов меж тем приступил к дворянина Демидова Уткинскому непокорному заводу, где находился сержант Курлов с шестью солдатами и крупным отрядом вооруженных мастеровых. Курлов хорошо организовал защиту.
Осада продолжалась трое суток, на четвертый день Пугачёвцы все же одолели.
Взято было ими пятнадцать пушек, много пороха. Курлов был заколот.
После одержанной, хотя и нелегкой, победы душевное состояние Белобородова круто изменилось. Сам командуя в бою и подвергая свою жизнь опасности, он стал себя чувствовать куда как крепче. И тревожные думы о своем селе Богородском, о домашности иссякли в нем, как высыхают в жаркие дни степные малые речушки. Да и думать-то о делах житейских было некогда: своих, военных, забот полна охапка. Надобно за всем самому смотреть — «свой глаз — алмаз», — верстать рабочих в казаки, забирать и вести учет деньгам, назначать правителей, в покоренных заводах оставлять верные гарнизоны — словом, всюду наводить строгий боевой порядок.
Вскоре Белобородов выбрал лучших людей: трех русских, башкирца и черемиса.
— Вот, что, друзья мои, видели ли вы когда-нибудь государя императора?
— Нет, батюшка. Не доводилось.
— Ну так поезжайте в его армию с пренижайшим от меня поклоном, расскажите о наших делах-делишках, да получше присмотритесь-ка, да прислушайтесь, чтобы знать в доподлинности, что есть он Петр Федорыч Третий — император. А то, сами знаете, в манифестах государыни всякую несуразицу плетут.
Много было у Белобородова побед, но вот и — неудача: Сысертский купца Турчанинова завод наотрез отказался признать какого-то там Петра Третьего, проходимца из беглых казачишек. Сам хозяин обнес завод рогатками, надолбами, устроил батареи, насыпал снежный с хворостом вал, полил его водою — не скоро-то на него заскочишь — хорошо вооружил своих рабочих, а главное — наобещал им всякие турусы на колесах и для поддержания боевого духа сдабривал подарками и подпаивал винцом тех из них, кои почитались в «заводилах».
В течение трех дней, с 15 по 17 февраля, тысячная армия Белобородова тщетно пыталась овладеть заводом.
Из Екатеринбурга была выслана на помощь осажденным большая воинская команда. Белобородов отступил.
4
Заглянем опять в Берду, в главную ставку Пугачёвской армии.
Отец Иван жил вместе с Бурновым в маленькой покосившейся хате. Он допился до чертиков и в горячечном состоянии был опасен. В своей избе порубил топором стол и табуретки, разворотил печь, отыскивая в ней спрятавшихся бесов, ошпарил кипятком черного кота, а бородатую козу убил поленом, приняв её за нечистую силу. Одутловатое лицо его с отвисшими мешками ниже глаз стало багровым, водянистые, выпученные глаза блуждали, как у сумасшедшего, он весь трясся и был жалок видом. Захворав белой горячкой, он сразу бросил пить. Бурнов стал ухаживать за ним, как за родным отцом: каждый день водил его в жаркую баню, до потери сознания хвостал его там веником, отпаивал огуречным рассолом, кормил кислой капустой, редькой, луком, чесноком. И ни капли не давал вина. Сознание попа начало постепенно проясняться. А когда коновал припустил ему двадцать пять пьявок, отец Иван окончательно в ум вошел.
Спустя неделю после вытрезвления, однажды вечером, под завывание жестокой бури, они затопили русскую печь и на придвинутой скамье оба уселись возле живого огонька. Свечу не зажигали, так лучше. Сумерничали молча, бесперечь курили трубки, вздыхали.
Отец Иван весь как-то обмяк душой, ему захотелось поведать о себе постороннему человеку, услышать от него сочувственное слово. Дрова, потрескивая, разгорались. Отблески красноватого пламени прыгали людям на колени, елозили по груди, озаряли задумчивые лица, и узкое оконце с морозной белой росписью плавно покачивалось, розовело.
— Я Иван да ты Иван… два Ивана, — начал поп и прищурился в хайло печки на игривые взмахи пламени. — Два Ивана мы с тобой, токмо поставлены богом в разные концы. Я жизнь давать людям чрез святое крещение в купели, а ты — смерть. И хоть в разные концы мы поставлены с тобой, два Ивана, а дорога наша теперича одна — во ад кромешный, в пекло, идеже плач и стенания. — Расстрига-поп горестно покивал поникшей головой и, потрепав мрачного соседа по плечу, молвил:
— Слушай, чадо Иване… Как приспеет тебе время на шее моей петлю затягивать, молю тебя: сперва ударь меня по затылку кирпичом, чтоб очумел я… Просто-напросто возьми да и тяпни!
Трезвый молю тебя о сей милости. А то боюсь, страшно.
— Пошто я тебя стану вешать?
— Нет, нет, будешь… Чую, что будешь! Тебе повелят тако сотворить.
Язык мой неистов. Я страшусь, как бы не повернулся он супротив батюшки. А батюшка иным часом лютует… Сам не свой… Зело боюсь.
Угрюмый Бурнов молчал, поленья потрескивали, бушевала вьюга, калитка во дворе скрипела и хлопала.
— Хочешь поведаю тебе всю печаль мою? Никогда не говорил тебе, а скажу. Слушай. Сотворил мне толикое огорчение помещик наш, гвардии штык-юнкер в отставке, Гневышев, — начал бородатый батя, не обращая внимания на всегдашние грубости Ваньки Бурнова. Отец Иван был без рясы, в синих в белую полоску заплатанных портках из домотканины, в такой же рубахе, подпоясанной мочальной лычкой, и вдрызг растоптанных грязных лаптишках. В таком наряде он походил на обычного бородатого, лысого мужика. — Попадья моя, Марья Митревна, осиротила меня еще в молодых годах.
Умерла, голубка, премного мучаясь родами, и оставила на моих руках младенца, дочку Вареньку, небесного херувима… Ох, господи, твоя воля!..
Тяжко и вспоминать-то мне…
— Ну, так и не вспоминай!.. Ишь пристал! — кричал Бурнов, в то же время подавая отцу Ивану уголек для раскура трубки.
— Балда, слушай, — сказал расстрига, попыхивая трубкой. — И вот взросла моя возлюбленная дщерь, аки лазорев цвет в саду. Столь прекрасна была моя Варенька, столь обильна женской прелестью, что зрящие её ахали и руками восплескали: ах, красота, ах, зрелище небесное! И любил я доченьку свою превыше всего на свете. Ну да и она, спасибо ей… Только и слышалось, бывало, в горницах моих: «Папенька, милый мой папенька! Радость моя, папенька!» Господь среди нас пребывал, благодать божия почивала… И стал я, грешный иерей, жениха присматривать ей, голубице чистой, супруга благонравного. Приход наш был бедный — а каков приход, таков и поп: жили мы с Варенькой в нуждишке. И одевалась она, как простая вахлачка, в лапотках ходила. Да ты, чадо Иване, слушаешь меня?
— А подь ты… Я про свое думаю… Отстань!
— Ну, ладно, коли так. Молчать буду. Прильпне язык мой к гортане моея.
Обиженный поп смолк, закинул ногу на ногу, сугорбился. Бурнов, подбросив в печку дров, поворошил клюкой, снова сел плечом в плечо с расстригой, сказал:
— Чего молчишь, как удавленник? Сказывай!
— Вот арясина! — забрюзжал поп. — Ладно слушай… Пошла как-то под осень Варенька моя с девчоночкой малой в лес по грибы и не вернулась… А девчоночка суседская вмах прибежала, чуть жива, трясется вся, говорит: