Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В Евлампьеве сквозь вялость его и слабость, все больше и больше разливающиеся по телу, пробилось горько-веселое: а то, было ли оно? Будто бы и не было… Такое ощущение, что не было. Приснилось ли, примерещилось лн…
— Не было, — сказал он, кладя ладонь на ее руку на столе, похлопывая по ней и поглаживая.
— Не было, нет…
И подумал, вспоминая невольные свои мысли там, у Коростылева: а почему, собственно, иной какой-то была бы жизнь, не случись того, что случилось, — не сойдись тогда Коростылев в одной компании с Машиным Харитоньевым? С какой стати иная? Ну, другая бы жена — встретил бы ведь кого-то, само собой, другие дети… А жизнь, вот та, какая шла, какой вышла, жизнь-то — та же самая, точно такая же. Точно такая же — стежка в стежку…
12
Канашев, когда Евлампьев пришел на троллейбусное кольцо, уже ждал его. Только что уехал троллейбус, показав свою горбатую квадратную спину с лестницей, и провода раскачивались на растяжках вверх-вниз и тихонько позванивали.
— Что, как в лауреаты выбился, зазнаваться стал? — с бархатистой раскатистостью, вельможно сказал Канашев, подавая руку.
— Нехорошо!
— В какие лауреаты?
— В какие! Из которых меня вышибли!
— А! — понял Евлампьев.А как я зазнаюсь?
— Запаздываешь — как! Пятнадцать минут стою, трн машины отпустнл!
— Ну, извини, что ж теперь…Евлампьев не стал ничего говорить ему: что, во-первых, не состоялось даже еще и официального выдвижения, а во-вторых, он такой же лауреат, как и Канашев, и не стал объяснять, почему запоздал: будто бы Канашева интересуют какие-то объяснення!.. Пятнадцать минут выдумал. Не пятнадцать, а семь-восемь. Что-то так со вчерашнего дня и осталась во всем теле слабость какая-то, дохлость, вышел из дома — как раз подойти к назначенному времени, а плелся вместо этого вдвое дольше обычного, еле-еле. Странное какое, долгое какое похмелье после вчерашнего лечебного стакашка…
— Кабы нам это лауреатство лет десять назад, — сказал он только.
Провода на кольце снова заходили вверх-вниз, зазвенели тонко, — вдали на дороге показался троллейбус. Он подкатил, завернул на круг и, со звонким шипеньем прошлепав по стоявшей в колее талой воде, остановился. Створки дверей со скрежетом распахнулись, выпустили малочисленных дневных пассажиров, и Евлампьев с Канашевым вошли в него.
Они ехали заказывать Матусевичу памятник.
Вечером вчера, когда собрались наконец с Машей, просидев до того добрые часа полтора над его письмами, ужинать, зазвонил телефон, и оказалось, что это Канащев. Последний раз они виделись и разговаривали с Канашевым на похоронах Матусевича, и только Евлампьев услышал в трубке голос Канашева, ему подумалось — что-то опять связанное с Матусевичем, и так оно и оказалось.
Вдова Матусевича просила Канашева как старого друга мужа помочь с памятником, он, само собой, взялся помочь и звонил Евлампьеву, чтобы Евлампьев тоже подключился.
— Надо вдвоем, Емельян, — говорил он самым своим низким, самым рокочущим голосом. — Если вдруг что, если я, скажем, болен или еще что со мной, чтобы у кого-нибудь еще все нити в руках были. Самой ей, понимаешь, трудно, дочь там эта, больная эта, на ней… Так что давай, поможем по-товарищески.
— Давай, что ж,— согласился Евлампьев, — конечно… Что я должен делать?
— Что делать? Поехать надо, заказывать. Я тут разузнал уже кое-что, дело, выясняется, непростое — одна только мастерская во всем городе, и очередь у них на пять лет вперед. А чтобы побыстрее — в два, а то и три раза переплатить нужно. Ну, в лапу, в общем, понимаешь. Но тут мне адресок один дали, частники какие-то будто занимаются этим, и у них быстро можно. Против государственного дороже выйдет, но у них без лапы, так что в итоге-то дешевле даже.
Канашев, оказывается, уже говорил с этими частниками, как раз у них был сейчас камень, и следовало срочно поехать к ним, пока камень не уплыл к кому другому, — ковать железо, пока горячо…
Троллейбус катил, со звонким шебуршаньем прошлепывая по лужам, брызги из-под колес встречных машин хлешуще били в его бока, доставали до окон, и стекла были в серых, грязных подтеках. Снег всюду просел, на поверхность его вновь вылезла вся осевшая в нем грязь, и от его недавней еще совсем белизны ничего не осталось, совершенно он сделался черен.
Евлампьева вконец разморило от убаюкивающей, размеренной троллейбусной тряски, то и дело судорожно, тяжко зевалось и хотелось ехать так и ехать, ехать и ехать, куда угодно, сколько угодно, лишь бы сидеть, не вставать.
Но, как ни медленно тащился троллейбус, все-таки наконец дотащился, докуда нм нужно было, и пришлось подняться.
Канашев достал из кармана сложенный в несколько раз листок, развернул его и стал оглядываться.
— Ага, так, — сказал он, указывая рукой. — Вон до той булочной, а там направо, пересечь, до аптеки и во двор…
На торие дома, в котором помещалась аптека, висела маленькая, в бумажный лист в руках Канашева, чуть разве больше, сине-белая стеклянная доска: «Ремонт электробыт. приборов, металлич. и кожгалантереи, пайка, клепка, установка лыж, креплений, проч. бытовые работы», синий фон, белые буквы, и понизу еще — белая стрела, указывающая куда-то в глубь двора.
— Ага, все правильно! — ткнул Канашев пальцем в доску.
Евлампьев удивился: какое отношение может иметь ремонт электробытовых приборов к могильным памятникам?.. Но спрашивать Канашева он ни о чем не стал. Видимо, может.
Во дворе аптечного дома, куда указывала стрела, стояло скособочившееся, подпертое с этого похилившегося боку толстыми деревянными брусами двухэтажное, каменное внизу. деревянное вверху, нежилое уже, судя по выбитым окнам, строеньице, но в нескольких окнах на первом этаже стекла были