Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пришёл в себя он тогда точно так же, как и теперь вот, утром затемно. Только тогда рядом с ним сидел игумен Иосиф и неустанно читал молитвы, а теперь Державный был один в келье и боялся пошевельнуться.
Эта келья была соседняя с той, в которой жил затворник Геннадий — бывший игумен и архимандрит Чудовский, бывший архиепископ Новгородский, безжалостный и стойкий истребитель мерзостной ереси жидовствующих, а ныне — умирающий и немощный узник. Вот уж неделя прошла с тех пор, как Державный Иван поселился тут, по соседству с Геннадием, но так до сих пор и не повидался с ним, решив всё же дождаться Прощёного воскресенья. По утрам и вечерам, припадая к стене, Иван Васильевич старательно вслушивался, пытаясь услышать хоть какие-то признаки жизни Геннадия — скрипы ли, молитвенные ли бормотания, вздохи, стоны. И иногда ему начинало даже казаться, будто он что-то слышит.
Речь, слава Богу, не отнялась у него. Труднее стало говорить, но слова получались. То ли Иосиф отмолил, то ли чьё-то зловредное колдовство иссякло, но удар, случившийся в день рождения, оказался не таким страшным, как могло быть. Наутро после Тимофеева дня Иосиф Волоцкий, видя, что Державный не умер, двигается и даже способен разговаривать, сказал:
— Пора, Державный, в Чудов. Поближе к Генаше.
И Иван тотчас же согласился. Мало того, что чудовская келья, в которую его доставили из великокняжеского дворца, была соседнею с кельей Геннадия, в ней к тому же, как выяснилось, некогда содержался не кто иной, как митрополит Исидор, подписавший Флорентийскую унию с латинянами. И заключён он сюда был не когда-нибудь, а именно в ту весну, когда Иван появился на свет. Вот ведь как бывает! Думал ли батюшка, Василий Тёмный, что спустя шестьдесят пять лет в Исидоровой келье поселится его сыночек Иванушка? Об этом Державный вчера много размышлял. Потому, должно быть, отец и приснился ему под утро. Хотя отец ли?
Рука, возносящая его под потолок кельи, живо воскресла в сознании Ивана Васильевича. Захотелось вновь пережить чудесное вознесение, непередаваемое чувство лёгкости, бестелесности. Мечтая, он тихо задремал.
Сквозь дрёму он слышал, как кто-то несколько раз заходил, даже почудилось, будто сказали: «Для него жизнь — Христос, и смерть — приобретение». Но проснулся он от громких слов Иосифа Волоцкого:
— Иоанном нареченный в честь Златоуста-Хризостома! Уж первый час отслужен. Москва алчет тебя и ангела-хранителя твоего чествовать и славити.
В келье стоял утренний полумрак. В окошке под потолком рассветало. Иван Васильевич, забыв о своих предутренних страхах, довольно смело вскочил, сел в узкой монашеской постели и улыбнулся Иосифу, из-за спины которого выглядывали Чудовский игумен, зять Василий Холмский и самый младший сынок, Андрюша, который при виде отцова пробуждения нетерпеливо оповестил Ивана Васильевича:
— Повар Трифон спрашивал, не пора ли басмы выпекать.
На короткий миг Ивану почему-то представился его детский слуга Трифон, от воспоминания о котором тепло разлилось по груди горячим блином, и только после этого он сообразил, о каком Трифоне говорит Андрюша. Блинник Трифон знаменит был на всю Москву никем не превзойдённым искусством — он выпекал блины с различными и весьма чёткими изображениями и надписями. Для этой цели он брал ендову с узким рыльцем, наполнял её блинным тестом и тонкой струйкой через рыльце сначала наносил на раскалённую и подмазанную сковороду рисунок, немного ждал, покуда он зарумянится, а потом заливал сверху основное поле блина. Получалось диковинно — не блин, а картинка, да ещё с надписью. Свои произведения искусный блинник именовал басмами в память о той басме Ахмата, которую Державный разорвал во время стояния на Угре. Судьба у Трифоновых блинов была такая же, как у басмы Ахмата, — рвать, только не топтать после этого, а есть.
Нынешние именины Державного совпадали с широкой масленицей — четвергом масляной седмицы, а стало быть, блинник Трифон особенно расстарается.
Иван представил себе, сколько сегодня предстоит выдержать чествований, славословий, всевозможных затей и увеселений, и тяжело вздохнул. Поскорее бы проходил сей день! До чего же не хочется суеты и шума.
— Андрюша! — позвал государь сына. — Поди ко мне.
Тот послушно приблизился. Иван положил ему на чело десницу свою, погладил мягкие волосы, поглядел в чистые глаза отрока.
— Можно я Трифону помогать буду басмы печь? — спросил Андрюша.
— Можно, — кивнул великий князь. — Как литургия почнётся, так и начинайте. А после Причастия сядем ваши басмы поедать.
— А можно я сегодня не буду причащаться? Есть хочется.
— Разрешаю, — улыбнулся Иван. — Поешь, отроче. Белужки, калужки, рыбьих яичек. Успеешь ещё в жизни напоститься.
Говоря это, Иван почувствовал нечто странное — будто это уже было в его жизни, будто он уже произносил недавно точно такие же слова.
— Что за рыбьи яички такие? — удивился Андрюша.
— Икра, значит, — пояснил государь. — Ступай, милый.
Перемолвившись несколькими словами с зятем и Чудовским игуменом, Иван и их отпустил, оставив при себе одного Иосифа, с которым стал беседовать, переодеваясь в чистое, ополаскивая лицо и руки, принимая стригача, который подровнял ему власы и бороду. Разговор зашёл о Геннадии.
— Как там он? — спросил Иван.
— Жив пока, — ответил Иосиф. — Всё же прознал от кого-то, что ты в соседях у него. Спрашивал меня, правда ли сие.
— Огорчился?
— Да нет, Державный, я бы так не сказал. Мне, встречь того, даже показалось — обрадовался.
— Так уж и обрадовался! — с недоверием фыркнул Иван, а у самого в душе лучи заиграли.
— Что ж бы ему не обрадоваться, — возразил Иосиф. — Он ведь, несмотря ни на что, любит тебя.
Некоторое время Иван Васильевич молча думал о Геннадии. Потом, отпустив стригача, вдруг произнёс:
— А знаешь, Осифе, я, пожалуй, тоже не стану сегодня причащаться.
— Как так! Можно ли? В день своего ангела! — возмутился игумен Волоцкий.
— Исповедоваться хочу сначала, — ответил Державный.
— Ну и исповедуйся, кто тебе мешает?
— Нет, не так, как всегда.
— Не понимаю тебя.
— Много хочу исповедоваться. Долго. Сперва тебе. Потом, в Прощёное воскресенье — Геннадию. А уж потом, в Чистый понедельник, даст Бог, причащусь на Великий пост. Благословляешь?
— А как же Митрофан? Ведь он — духовник твой.
— Сказано! Тебе, а потом — Геннадию.
Он начал сердиться на Иосифа. Слишком уж большую власть возымел на Москве строгий игумен.
— Ну что молчишь-то? Благословляешь?
— Благословляю, Державный.
— То-то же!
И, смягчаясь, Иван вздохнул: