Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В Ла Фавьер наезжали и поэты: Борис Поплавский, который предавался на пляже атлетическим упражнениям с гирями, вернее, с одной гирей, заменяя недостающую консервной банкой, наполненной песком, Вадим Андреев и Антонин Ладинский, бывали и другие, художники, ученые — всех не перечислишь. Одним из пионеров этого обретенного рая и подлинной душой нашего общества был Саша Черный.
Его очаровательная простота, его понимание того, как нужен всем этот отдых, и умение помочь людям забыть тяготы жизни за веселой беседой, за стаканом вина, умение попотчевать неисчерпаемым запасом анекдотов и заставить посмеяться даже тех. кто отвык улыбаться. — все это побуждало «фавьерцев» искать его общества и… почувствовать, как личное горе, его неожиданную и преждевременную кончину — Александру Михайловичу едва перевалило за пятьдесят лет.
Сашу Черного поразил солнечный удар на лесном пожаре, куда он. конечно, прибежал одним из первых. Надо сказать, что летом он всегда носил старинное канотье. в котором даже и купался, а тут впопыхах тушил пожар с обнаженной головой. Возвращаясь домой, почувствовал себя дурно, на час-другой благодаря любовному и опытному уходу Маши — русской сестры милосердия, как будто оправился, но удар повторился.
Нести его гроб надо было далеко, по крутым склонам до дороги, где стояла черная колесница, запряженная одной древней клячей.
Несли князь Лев Оболенский, Ладинский, Билибин, пишущий эти строки, сменяясь с другими. Священника ко дню похорон выписать не удалось, но у нас составился хороший хор, сопровождавший шествие до самой могилы: на кладбище Лаванду прах Саши Черного опустили в землю под панихидные песнопения… Он был похоронен с русской истовостью, за его гробом не шло ни одного равнодушного, мечтающего об окончании «церемонии».
Дай Бог каждому из нас к концу жизни заслужить такую любовь.
Саша Черный обладал удивительным душевным равновесием. Его не сломили ни сознание невозвратимое™ его России, ни изгнание, но живая память о родине, сознание нашей общей перед нею вины его никогда не оставляли, и мы закончим его же стихами — стихами о России:
Прокуроров было слишком много!
Кто грехов Твоих не осуждал?
А теперь, когда темна дорога,
И гудит — ревет девятый вал,
О Тебе, волнуясь, вспоминаем, —
Это все, что здесь мы сберегли…
И встает былое светлым раем.
Словно детство в солнечной пыли…
Андрей Седых
Ему было всего 52 года…
В стихах Дон Аминадо был лиричен. Его проза напоминала удары рапиры. У Саши Черного никогда не было этой заостренности фразы. В нем поэт всегда пересиливал сатирика и юмориста, в особенности в последний, парижский период его жизни.
Из России Саша Черный приехал в Париж уже знаменитым «сатириконцем». Кто еще до революции не знал и не декламировал его очаровательных, остроумных стихов:
Мать уехала в Париж…
И не надо! Спи, мой чиж.
А-а-а! Молчи, мой сын.
Нет последствий без причин.
Черный гладкий таракан
Важно лезет под диван.
От него жена в Париж
Не сбежит, о нет, шалишь!
Множество веселых и сатирических стихов было им написано в России. А в Париже Саша Черный как-то изменился, стал глубже и все больше начал уходить от сатиры и юмора в область чистой лирики. Был он Поэт с большой буквы, но в романтический плащ не драпировался, поэтических поз не принимал, и если писал о Пегасе, то его Пегас был симпатичным лохматым коньком, очень приятным, своим, близким.
Познакомились мы в Париже. С Александром Михайловичем было всегда уютно, но очень быстро я почувствовал в нем два противоречивых начала — периоды грусти сменялись веселым, благодушным настроением, и он по праву мог о себе писать:
Солнце светит — оптимист.
Солнце скрылось — пессимист.
Он часто приходил в редакцию «Последних Новостей». Устраивался где-нибудь в уголке, застенчивый, скромный, и молча наблюдал. Если ему говорили комплименты, он смущался, словно в чем-то был виноват, скорее переводил разговор на другую тему. И наружность у Саши Черного была располагающая. Ничего резкого, мягкие черты лица, румянец на щеках, блестящие, черные, всегда внимательные глаза и седые как лунь волосы. Однажды он сказал мне, еще молодому, с большой шапкой черных волос:
— Как странно: вот вы — Седых, а черный. А я — Черный и совсем седой.
Мы потом много смеялись, вспоминая эту остроту. Он вообще любил смеяться, не только для читателя, но и для себя и для своих друзей. Без улыбки не мог рассказывать о похождениях своего верного друга фокса Микки. Фокс был презабавный — половина головы черная, половина белая, и он был умница — понимал каждое слово своего хозяина. Были у Микки свои обязанности. Каждое утро, в половине восьмого, он садился в передней у двери и не сводил глаз со щелки у пола. Проходили минуты, Микки не двигался и только постепенно от нетерпения и внутреннего волнения начинал дрожать всем телом… Наконец, часов в восемь, консьержка, разносившая почту, начинала просовывать в щелку номер «Последних Новостей». Сначала показывался кончик сложенной газеты, потом больше… Наконец наступал блаженный момент: Микки хватал газету зубами и стрелой летел в спальню, прыгал на постель Александра Михайловича и с торжеством подавал ему номер. В конце концов песик дождался и литературной известности. Саша Черный начал печатать «Дневник фокса Микки». Оказалось, что Микки прекрасно разбирается в политических вопросах и может давать недурные советы людям. Мы были знакомы еще в тот период, когда он подписывался «Саша Черный». А потом вдруг что-то случилось и он стал подписываться «А. Черный». Я спросил почему, и он насмешливо ответил:
— Какой же я теперь Саша? Уже подрос… И так всякий олух при встрече мне говорит: здравствуйте, Саша! Буду называться Александром Черным.
Так и осталось. Все, что писал А. М. Черный, было свое, оригинальное, ни на кого не похожее, но жить было трудно, — из «очарованного странника» поэзии он вдруг превратился в странника настоящего, в эмигрантского писателя, морально растерянного, материально необеспеченного.
— Неправильная у вас биография, — сказал ему однажды Дон Аминадо. — Непростительная это ошибка — не иметь ни родины, ни квартиры, ни портрета Алексея Максимовича Горького с собственноручной надписью.
Но