Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да.
– Так вот, – тихонько пояснил Оболенский, – его личный вагон давно стоит на запасных путях Царскосельского вокзала, и там его по ночам навещают… тайком, словно воры.
– Кто?
– Подобные тебе… Ты стал непонятлив! Но ведь все давно ясно. У него родной брат Владимир Бонч-Бруевич состоит при Ленине в Совнаркоме, вот два братца и спелись…
– Михаил Дмитриевич, – отвечал я, – всегда бывал со мною предельно искренен, и мне даже любопытно, что сказал бы он мне в моем нынешнем положении. Кто я? Кому я нужен?
Наверное, Оболенский в этот момент понял, что отговаривать меня бесполезно, ибо решение мною принято, и он, как священнослужитель, осенил меня широким крестом:
– Всевышний да наведет тебя на путь истинный…
Не кто иной, как Бог, и привел меня ночью на запасные пути Царскосельской дороги, на которые я выбрался со стороны Семеновского плаца, чтобы не привлекать чуждого внимания. В неразберихе путей и стрелок, спотыкаясь о рельсы, я отыскал вагон Бонч-Бруевича по лучам света в его зашторенных окнах. Издали я точно определил, что часовых в тамбуре не было. Как профессионал тайной разведки, я, конечно, не подгонял события, сознательно выжидая время, затаившись в потемках, и сначала пронаблюдал за этим вагоном… Все было тихо. Но вот взвизгнула дверь, тень человека, появясь из тамбура, метнулась в сторону. Мне в этом человеке показалось нечто знакомое.
– Стой! – крикнул я.
Он пустился бежать, высоко перепрыгивая через рельсы, но я все же нагнал его и остановил, чиркнув спичкой, чтобы увериться.
– Я не ошибся. Это же ты…
Да, это был Володя Вербицкий, однокашник по Академии Генштаба, с ним я вел триангуляцию в лесах Лужского уезда, мы вместе ломали шеи на парфорсной охоте в Поставах (и не знал я лишь одного – что встречу его потом агентом абвера).
– Ты так срочно вылетел из вагона, будто тебя там кипятком ошпарили… Можно узнать, о чем вы там говорили?
– Лучше бы этого разговора и не было, – пылко отозвался Вербицкий. – Я пришел узнать, каковы условия приема в большевистскую армию, которая пока еще только на бумаге, а этот старый дурак начал попрекать меня и все старое офицерство за поругание заветов святой отчизны, мол, мы, бывшие офицеры, потеряли не только офицерскую честь, но и…
– Постой, – перебил я Вербицкого. – Но, может, Михаил Дмитриевич и прав, ибо все-таки армия защищает не власть, какая есть, а должна прежде всего оборонять родину.
– Милый! – воскликнул Володя, едва не плача. – Да где ты видишь родину, если вместо нее осталась костлявая и крикливая уродина. Жрем павших лошадей. Сожрем собак и кошек. Примемся жрать крыс… это родина? Нет уж, такая власть от меня услуг не дождется. Махну на юг, а там… что Бог даст. Прощай.
– Прощай, – отозвался я, и Вербицкий скрылся во мраке, ныряя под товарные вагоны, мерзнувшие на путях станции…
По-прежнему светились окна вагона, в который мне следовало подняться, как на эшафот, чтобы проверить себя на прочность духа. Я не сомневался, что разговор с Бонч-Бруевичем будет неприятным и резким для нас обоих… Про себя я решил, что в случае чего всегда можно и отстреляться!
* * *
Бонч-Бруевич в шинели, накинутой на плечи, сидел за столом штабного купе и писал. Я не явился для него привидением с того света, и он даже не удивился моему ночному визиту. Первое слово, конечно, не за ним, а за мною, и я нашел пусть не самые удачные, но все-таки выразительные слова:
– Как видите, я не спешил к вам, как другие, ибо торопливость необходима лишь при ловле блох.
– Я вас давно ждал, – последовал странный ответ.
– Вы? Меня? Давно?
– Прошу садиться. Из этого вагона я рассылаю многим генералам и агентам разведки Генштаба приглашения, дабы они соблаговолили почтить меня своим посещением… для разговора о будущем. Их личном будущем и будущем всей России. Я писал и вам по адресу на Вознесенский проспект, но… увы.
– Я теперь живу не там.
– Скрывались?
– Естественно.
Бонч-Бруевич опять-таки нисколько не удивился.
– Правильно делали, – сказал он. – Попадись вы теперь на Гороховой два, и вас бы пришлепнули, словно комара. А ваша голова еще может пригодиться для служения отечеству.
– Вы уверены в этом? – усмехнулся я.
– Да! Пока существует система государственного устройства, до тех пор будет необходима система оборонительная и охранительная. А следовательно, страна всегда будет нуждаться в людях, подобных вам… Как вы относитесь к новой власти?
Я душой не кривил, оставаясь предельно честным:
– Это не власть, а чума какая-то… зараза! Большевики изображают свою перетряску как некий народный праздник, а в моем убогом представлении революция – это не праздник, а подлинная беда народа, которая, боюсь, завершится для всех нас гибелью нации, истории, культуры и религии… Других ценностей в народе я не вижу, эти суть самые главные!
– Мне тоже не все по вкусу, – согласился Бонч-Бруевич. – Умный любит ясно, а дурак любит красно. Тошно от демагогии! Перегибов и свинства уже достаточно. Но мы не имеем права забывать о долге перед русским народом. Не сейчас, так позже армия возродится, отобрав все лучшее, что было в старой русской армии. Наконец, такая великая держава, как Россия, не может обходиться без глубокой и точной разведки…
Разговор принял профессиональный характер. Понизив голоса, словно остерегаясь чужих ушей, мы с великим огорчением пришли к выводу, что в этой войне наша разведка не проиграла, но и не выиграла. Не потому, что агентура Генштаба была плоха, а скорее по той проклятой причине, что предательство внутри имперского аппарата губило нашу кропотливую работу.
– Признаюсь, без службы мне тяжело, – сказал я. – Тянет в армию… без нее нет мне жизни! Но… кому служить? Родине – да, я готов отдать всего себя и все свои знания. Но служить хамам, которые меня, заслуженного генштабиста, излупили на вокзале… нет!
– Хамства много, – не возражал Бонч-Бруевич. – Нечто подобное пережил и я сам, когда меня выдвинули в командующие Северным флотом. Но, дорогой, по десятку гнилых яблок в корзине нельзя же судить обо всем урожае в нашем обширном саду. Скажите, вы готовы к чистосердечному разговору?
– Для этого я посетил ваш вагон, о котором ходят самые зловещие слухи. Меня волнует иное: я имел отличную аттестацию, верой и правдой служа его императорскому величеству. Таким образом, для новой власти я всегда останусь лишь «гидрой контрреволюции», которую надо душить рукою пролетариата.
Бонч-Бруевич поставил на плиту чайник с водою.
– А я разве не гидра? – проворчал он совсем по-стариковски. – Я ведь тоже служил царю согласно старинной немецкой поговорке: «У меня в Пруссии есть любимый король».
– Да, – отвечал я, – эта поговорка оправдывает всех нас, но я, простите, всегда ценил и слова Герцена: «У меня в России есть любимый народ». Пожалуй, ради этого и сижу подле вас и не откажусь от стакана горячего чая…