Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Немка? – удивился я. – Это все, что ты о ней знаешь?
– А зачем тебе знать больше? Вряд ли эта женщина может добавить что-либо существенное к тому, что уже сказано в подаренной ею рукописи. Довольствуйся тем, что имеешь.
– Пожалуй, ты прав, – был вынужден согласиться я. – Но пойми и меня тоже: я никогда не умел писать окончания своих романов. А теперь мне как раз и не хватает мощного удара в литавры, дабы завершить симфонию жизни человека.
– Сочувствую, но, увы, помочь ничем не могу. Выкручивайся сам как знаешь. За это ты и гонорары получаешь…
Роман давался мне с большим трудом, почти в муках. Инсульт и два инфаркта – это и был мой гонорар, полученный при написании книги. Шли годы. Я изымал из рукописи обширные куски, полагая, что их содержание не столь уж важно сегодня, и, наоборот, вставлял свои обширные комментарии, считая, что они по крайней мере необходимы моему современнику. Во всех сомнительных случаях в азарте работы я привык советоваться с женою, самым беспристрастным критиком, и на этот раз, душевно вникнув в мои сомнения, она сказала:
– Стоит ли долго мучиться? Оставь все как есть, а читатель сам додумает судьбу твоего анонимного героя…
Прошло еще какое-то время, работа была мною отложена – не хватало конца! Но вот однажды (как в хорошем романе) с лестницы раздался протяжный звонок, и он показался мне неожиданно роковым, ибо время было уже позднее. Жена вернулась из прихожей, сообщив, что со мною желает видеться какая-то женщина, назвавшаяся Анной Фрицевной.
– Говорит – по делу. Ты ей нужен.
– Да не знаю я никакой Анны, тем более – Фрицевны.
– Но она утверждает, что ты ей достаточно известен. Мало того, ей желательно вручить тебе какой-то подарок…
В моем кабинете появилась незнакомая пожилая дама, еще по-девичьи стройная, и, словно не замечая меня, сначала долгим взором обвела длинные стеллажи моей библиотеки.
– Садитесь, пожалуйста, – предложил я.
– Благодарю. Вы меня, кажется, не узнали.
– Признаться, нет… не узнал!
Но, вглядевшись в ее лицо, я вдруг вспомнил эту женщину, когда она была гораздо моложе. Правда, теперь она вместо муфты имела при себе обычную дамскую сумочку. По запискам своего героя я догадался, что судьба сама послала мне его приемную дочь, и тут многое прояснилось.
– Значит, это были вы… именно вы!
– Я. И опять я. Снова я.
– А сейчас проживаете в Германии… так?
– Так. Уже много лет я читаю лекции по истории русской литературы. Нередко навещаю свою родину, вот и сейчас приехала повидать сестру Грету, живущую в Казахстане, где осело немало немцев из бывшей республики немцев Поволжья. По дороге домой я решила напомнить вам о себе.
– Очевидно, для этого у вас есть какие-то причины?
– Причины имеются… Я прочла первую часть записок моего отчима, которые вы опубликовали под видом романа.
– Насколько я понял, эти записки и достались вам по наследству от отчима, имени которого мы не упоминаем.
– И вы, – ответила она, – хорошо поступили, что не стали придумывать ему фамилию, ибо это не столь важно, а важны лишь те события, в которых он участвовал.
– А если я вас немножко пошантажирую? – спросил я.
– Попробуйте, – согласилась гостья.
На клочке бумаги я четко вывел фамилию героя и придвинул к Анне Фрицевне, чтобы она прочитала.
– Все верно, – не удивилась она. – Но я уже заметила на полках вашей библиотеки и «Бархатную Книгу», из которой вы сделали правильный вывод… Впрочем, и это просто случайность, что я и моя сестра Грета не стали носить именно эту русскую фамилию, ибо отчим хотел нас даже удочерить.
– Наверное, перед самым отлетом в Бари?
– Да, в России удобнее жить под русской фамилией, и он сам отлично понимал это…
Я кивнул, охотно соглашаясь с нею:
– Мне известно, каково пришлось страдать немцам, когда они покидали свое Поволжье. Но вряд ли, – сказал я, – вы можете быть абсолютно уверены в своем немецком происхождении. При императрице Екатерине близ Саратова расселяли чехов, голландцев, швейцарцев, наконец, и малую толику немцев, а уж потом – при общей нашей безграмотности – всех потомков степных колонистов стали называть одинаково «немцами».
Анна Фрицевна невесело посмеялась:
– Вы правы. Вопрос запутанный. Но в сорок первом не разбирались, откуда вышли на Русь наши пращуры, чтобы осваивать приволжские пустоши, где тогда скакали неисчислимые стада диких кобылиц и тарпанов. Выслали всех подряд, а мы тогда с мамой и сестренкой натерпелись всякого горя…
Жена сама догадалась, что моя беседа с Анной Фрицевной будет долгой и, наверное, для меня даже необходимой, ибо на столе появился чай. Но Анна Фрицевна вдруг стала озабоченно посматривать на часы:
– Спасибо, но мне засиживаться у вас нельзя. Сегодня же ночным самолетом я должна вернуться в Берлин, а потому извините, если сразу перейду к делу, ради которого явилась…
Она потянулась к сумочке, на которую я давно уже посматривал с крайним любопытством, словно из нее – как когда-то из муфты! – вдруг явится нечто такое, что сразу разрешит все мои сомнения. Первая мысль была слишком наивна: мне казалось, Анна Фрицевна подарит фотографию героя, о котором известно лишь то, что он имел профиль Наполеона… Я даже сказал:
– Знали бы вы, как трудно писать о человеке, никогда не видя его лица. Я представляю его себе, но я не вижу его.
Анна Фрицевна поглядела на меня почти с испугом:
– Его лица вы никогда и не увидите. Я привезла вам совсем другое… такое, что вряд ли доставит вам удовольствие.
Да, в тот вечер все смешалось,
И этот сплав неразделим,
И то, что истиной казалось,
И то, что вымыслом моим…
Но, помимо этих стихов из «Югославской тетради» Николая Тихонова, следовало помнить и другое…
* * *
1944 год стал годом наших побед, но в этом году положение НОАЮ маршала Тито сделалось трагическим. Партизаны отступали, их армия, рассеченная на части, всюду сражалась в окружении врагов, НОАЮ выдерживала последний – седьмой! – натиск гитлеровцев, которые откатывались из Греции, партизаны отбивались от озверелых банд усташей-четников. На едва приметный свет партизанских костров летели по ночам самолеты – наши и американские, взлетавшие с итальянских аэродромов. Образовался воздушный «мост», пронизанный струями огня зениток и острыми, почти режущими глаза лучами прожекторов противника.
Страшно вспоминать то время, когда в диких балканских ущельях гневно звучал славянский гимн «Гей, славяне!», и ведь даже умирающие, уходя из жизни, шепотом допевали «Мы стоiмо постоiано као клисурине…» («Мы стоим неколебимо, как утесы»…).
Москва слала братьям-славянам военные грузы, медикаменты и одежду, в горах Черногории и Македонии работали наши врачи и офицеры связи; перегруженные самолеты садились на гибельных «пятачках» – между горных ущелий, заканчивая разбег над обрывами в пропасти, они торопились вывалить груз и вывезти раненых из кольца окружения. Пилотам в их кабинах уже виделись слепящие фары немецких танков: наши асы взлетали при погашенных фарах, доверяясь лишь своему опыту да вздрагивающим, словно от ужаса, стрелкам приборов. Партизаны встречали русских возгласами «Живео руски войници!», а провожали словами «Живео Црвена Армия!». Одна сербская старуха босиком по снегу пришла издалека, чтобы перед смертью повидать русских. Увидев же их, она пала ниц, как перед святою божницей, и длинными седыми волосами, сама рыдающая, желала обтереть от пыли сапоги наших воинов… Я не выдумываю – так было!