Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я заявил тут же, что это опасно. Мне возражают, что это должно произвесть психическое действие на толпу, и она успокоится. В этом движении нет-де ничего политического. (Ребяческое мнение — кто же не знает что в движении этого рода всегда скрытые пружины злого подстрекательства). Витте и Муравьев составляют редакцию Высоч<айшего> повеления.
Тут же я сказал Витту[1345]: избави Боже, если ваша записка проникнет в публику! — Как можно — сказал он — и вслед за тем дал ее В. К. Ал<ександру> Мих<айловичу>, Конст<антину> Конст<антиновичу> и трем профессорам в числе коих были — сами возбуждавшие студентов. И после того с удивлением спрашивал — кто распространяет ее!
На другой день мин<истр> Вн<утренних> Д<ел> (не разделявший мнения Витте) должен б<ыл> доложить все это Государю. Я в тот же день послал Государю письмо в коем убеждал его — не делать этого, не <нрзб.> свое имя, не придавать чрезвычайного значения — обыкновенному событию, предупреждал об опасности… Но сделалось не по-моему, и назначена Комиссия Банковского, и Муравьев приставил к нему прокуроров и следователей — <чтобы> все могло получить вид следствия, направленного против полиции.
Прости Боже, если я ошибаюсь — но все это пахнет какою-то недостойною интригою — направленною — против кого??
Волнение не только не унялось, но стало разгораться, и начался ряд тяжких совещаний, куда нас собирали и держали по нескольку часов — и каких речей я тут наслушался от ГГ. Министров. Бедный Боголепов являлся какою-то жертвою… А что было ему делать! Витте стал нападать на него, так что я невольно решился сказать: Сергей Юл<ьевич>, да ведь мы не призваны производить суд над министрами.
В первые дни, по требованию Боголепова выслали из Пб. (Петербурга. — Сост.) около 60 главных поджигателей. На это вооружились Министры — этоде мешает благодетельному действию Высочайшего > повеления — никого не следует трогать. Вернули их — и они-то явились самыми ярыми коноводами движения разросшегося в целый бунт дикой 1000-ной сходки в стенах Университета, с чтением революционных прокламаций.
Тогда уже Витте со своими сторонниками стали кричать: теперь нужна неумолимая строгость…
Вот, наделали дело. Чем-то оно кончится, Господь знает. Беда, если еще пойдут на уступки. Волнения усилятся, несмотря на объявление. Сегодня забастовала и Академия Художеств…
Образумится ли теперь бессмысленное общество! Все эти дни дамы кричали по гостиным. А. Н. Нарышкина, вероятно под влиянием Витте, кричит до сих пор — за студентов…
Вот, Ваше Высочество, наше положение. Устала душа, и живет в каком-то угнетении, — как будто уже нечего больше делать на свете. Да мне, вероятно, недолго и придется, но тяжко думать, что будет с Россией, когда совсем истощится твердая мысль, измочалится воля, и иссякнет твердое слово…
(ОР РГБ. Ф. 253. К. 29. Ед. хр. 3. Л. 22–23 об.)
Следующее письмо Елисаветы Феодоровны к государю написано после получения письма К. П. Победоносцева Сергеем Александровичем.
Вел. кн. Елисавета Феодоровна — Николаю II
<После 23 марта>
Милый Ники,
Твое полное любви письмо тронуло меня так глубоко, что я не нахожу слов. Спаси тебя Бог, милый мальчик, за то, что так чутко выслушал меня и позволил излить свое сердце, которое непомерно болело и страдало от сознания того, в каком мучительном и тягостном положении ты находишься. Да поможет тебе Бог, да услышит Он горячие молитвы всех твоих верноподданных, взывающих к Нему. Сергей был очень тронут твоими добрыми словами; он выглядит бледным и крайне подавлен. Тебе знакомо это чувство, — ты ведь и сам переживаешь сейчас минуты отчаяния, пытаясь сделать все, что в твоих силах, а на деле видишь, что это не приносит результатов. У каждого бывают такие минуты отчаяния — что ж, надо уповать на Бога и верить в то, что Он наставит на истинный путь, особенно — тебя, Своего помазанника. Ты слишком добр, чересчур добр, чтобы нести такую тяжкую ношу на своих молодых плечах, но Он придаст тебе силы, и даже если ты делаешь ошибки, — в конце концов, ты только человек. Не прочитать ли тебе мемуары Бисмарка, написанные им самим? Они превосходны, дают предельно четкую картину и <содержат> немало глубоких мыслей, полезных для правителя. Начало их не очень интересно, и нередко он ошибается (касаясь, например, своего пребывания в России), но военное время описано великолепно. Как человек он не вызывает симпатий, но как министр, как государственный деятель он неподражаем, а главное — он действительно любил свою страну превыше всего[1346].
То, что ты заметил насчет М. (Н. В. Муравьев. — Со ст.) довольно странно. Мне кажется, он увлекся идеей и не предвидел ее плачевных результатов, ведь он всегда был честен и необычайно умен. И я понимаю теперь, почему ты уступил. Он теперь, должно быть, в отчаянии, я уверена. Но вот В. (Витте. — Сост.) — нет прощения. Считаю в высшей степени изменой — допустить, чтобы документ, предназначенный только для тебя, был прочитан и размножен, а ведь он знал это, тут нет ни малейшего сомнения, иначе и быть не могло. Это одно лишь желание стать популярным; это так подло, что нет слов.
Как мне хочется, чтобы мы встретились с вами, но сейчас мы никак не можем уехать — надо оставаться здесь, так как обстановка очень неопределенная, и в такие моменты надо оставаться на своем посту.
Я очень рада, что тебе нравится Б. (Боголепов. — Сост.). Подумать только, глупые люди воображали, что ты хотел видеть на этом посту Костю[1347] — какие только бессмыслицы не распространяются! Он, конечно, чудный, но поэт, а поэт не справится с таким серьезным постом. У него даже в полку[1348] нет порядка. Он же мечтатель. К тому же я уверена, что ты не хотел бы видеть великих князей на столь высоких постах, а тем более в должности генерал-губернаторов — мы, в нашем положении, не должны занимать такие посты, где к нам относились бы как к простым смертным. В военных верхах — дело другое, это всегда была и есть служба, которую ждут от великих князей, все же прочие должности, где человек становится мишенью для каждого, явно низводит наше положение. Твой отец попробовал с нами, и дядя Миша некогда служил на Кавказе