Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Качались на мосту чугунные цепи — в изморози. Тихо, тихо.
И редко встретится прохожий, едва шагающий вдоль стен. Время от времени пролетит снаряд над головою. Где-то разорвет крышу, вопьется внутрь, буравя этаж за этажом, и разнесет несколько квартир, сея смерть защитникам русской цитадели… «Мимо!»
Четыре коня, вставшие дыбом на мосту, не стоят на прежнем месте, горделивые, — война упрятала их под землю. Они еще встанут, и человек, во всей красе своей и мощи, усмирит дикую силу. Так было — так будет. Иначе и нельзя… За Невским проспектом, возле цирка, где трубил, умирая от голода, какой-то зверь, он решил съесть весь хлеб. И съел… Мелькнул за поворотом шинелью военный.
— Товарищ… — позвал его Мышецкий, но голос был так слаб, так прозрачно он растворился в морозном воздухе, что военный даже не обернулся на этот зов…
Больше нет хлеба — пора заворачивать на Литейный.
Но сугробы на перекрестках так высоки, так вязнет в них тело, что пришлось тащиться прямо: вдоль Фонтанки — в сторону Летнего сада. Рыцарский замок Павла Первого, розовея мрамором, высился из-за дерева. Чудились от кордегардий, заколоченных наспех досками, кованые шаги в ботфортах. Павел, Павел… «Мимо!»
И вдруг, словно озарение юности, выросла перед ним длинная стена дома. Дома, о котором он даже забыл в эти годы. Вот отсюда, из этих стрельчатых окон, глядел когда-то он юным отроком на увядание Летнего сада. И звучала музыка из раковин, и плыли по воздуху зонтики нарядных дам, и долго не мог он заснуть в такие вечера, ворочаясь в постели своего дортуара…
Вот оно! Средь снежных сугробов стояло Училище Правоведения, отсюда он вышел в мир, сюда и пришел нечаянно… «Боже, какой длинный путь!» — И круг жизни замкнулся.
Хлопая большими валенками, с автоматом подмышкой, шагал вдоль стен солдат в полушубке — совсем молоденький.
— Сынок, — сказал ему Мышецкий, — пусти старика…
— Посторонним нельзя, дедушка.
— Согреться мне… Я скоро уйду совсем…
Они стояли возле самых дверей, а из трубы шел дым: там тепло, там люди, там и умереть бы… Просился он — пусти!
— Что с тобой делать? — пожалел его солдат. — Ну, так и быть, зайди. Только мне лейтенант шею намылит.
И помог открыть тяжелую, промерзлую дверь…
Часовой был молод, он приехал на защиту Ленинграда из далекой Хакасии, ему еще снились табуны лошадей и монисто в косах девушки. Там, в Хакасии, хорошо, а вот тут… «Нет, тут тоже хорошо!»
И летели с воем, распарывая тишину, снаряды… «Мимо!»
Глухо ворча мотором, выкатился грузовик с тремя солдатами.
Блеснули автоматы в их толстых варежках.
— Куда, ребята? — крикнул часовой.
— На Софийку…
— А чего там?
— Гады объявились… Сейчас брать будем!
— Ну-ну, берите…
Холодно часовому, метет от Летнего сада, в прорези деревьев видно безлюдье Марсова поля — поля военной славы, поле парадов и знамен побед русских… Там Суворов — со шпагой!
Скоро часового сменили. Радуясь, что можно согреться, вошел солдат в высокий вестибюль, где стреляла жаркими искрами печурка. Зубами он стянул заиндевелые варежки, сунул к огню большие красные руки. Руки человека — усмирителя диких коней…
Отогрелся и — спросил:
— А старичок-то, и-де? Чего-то его не видать.
— Вынесли его. На двор его вынесли…
Задумался солдат. Подошел молодой лейтенант — дежурный.
— Ты больше посторонних не пускай… Слышишь?
Жизнь его закончилась хорошо. Даже очень хорошо…
Сейчас он лежал на дворе, посреди сугробов, и руки его были вскинуты от локтей, а пальцы растопырены.
Ему никто не закрывал глаз, и он продолжал смотреть ими.
Высоко и далеко — в последний раз.
Вот так он будет смотреть еще до утра, встретит рассвет над городом, а потом приедут и его заберут. И куда-нибудь отвезут.
Но это уже неважно — это не главное в жизни человека.
Важно то, что он остался здесь. И никуда не ушел…
«Зачем уходить? Совсем не надо… Лучше раствориться, быть маленьким и незаметным, но быть здесь… среди своих!»
Летели над впадиной дворца снаряды. Он уже не слышал их завываний. Они ему не грозят… «Мимо!»
Как всегда — мимо.
Мороз ударил у ночи. Иней запал в зрачки, пусто глядящие.
И отсветы далеких пожаров плясали в них.
А над ним стоял не умирающий город.
Город его юности и старости, вечный, как сама Россия…
И остался один я, чтобы возвестить тебе.
Знайте же об этом, сидящие сейчас у огня.
И никогда ничего не бойтесь.
А мне про вас уже давно ведомо: все сбудется, как вы хотите.
— Верьте, люди… только верьте в людей!
Прощайте. Я сказал.
Подготовка рукописи и публикация Антонины ПИКУЛЬ
Замысел романа «На задворках Великой империи» и образ главного героя князя Сергея Яковлевича Мышецкого возникли у автора в результате длительного и внимательнейшего изучения архивных документов Российской Государственной думы. Просматривая анкеты, заполненные членами думы, Валентин Саввич получал как бы «срез живой ткани истории». Перед его глазами проходили люди разных сословий: дворяне, духовенство, купечество, крестьяне, чиновный люд. Среди них он встречал прославленные в истории русские фамилии и совсем неизвестные, в то время только вышедшие на арену общественной жизни.
Знакомясь с ответами на вопросы анкеты, среди которых встречаешь очень остроумные и своеобразные, он чувствовал характеры этих людей, направления их мыслей. Даже почерки анкетируемых, отменно каллиграфические, имели выразительные особенности. В воображении писателя вставали живые лица, он наделил их вымышленными именами и биографиями, они действуют на страницах романа среди подлинных исторических лиц — Плеве, Сипягина, Столыпина, Мещерского, Трубецкого, Гапона, Николая П.
Уренская губерния, расположенная на задворках империи, тоже вымысел Валентина Пикуля, однако узнаваемый. Так, внук писателя Ф. М. Достоевского, прочитав роман, написал автору: «Вы правильно обрисовали те места в мнимом Уренске, где мой дед когда-то отбывал окаянную ссылку… Но ответьте честно, почему вы при написании романа избрали забытый жанр сатиры?» — «Просто я люблю Салтыкова-Щедрина», — ответил писатель. И это была сущая правда: среди имен любимых русских писателей Валентин Саввич неизменно называл Михаила Евграфовича Салтыкова-Щедрина, в духе сатиры которого и написан роман.
Двухтомник «На задворках Великой империи» до 1990 года практически был библиографической редкостью, ибо тираж его составлял всего 115 тысяч экземпляров.