Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что* это был за день, за визит, за комната! Начав с последней: ни приметы обой, ни приметы стен: сплошь лица: от эмигрантской девицы в боярском кокошнике до родственного Суворова[1939] (жена Фелькнера — потомица Суворова), весь XIX в<ек> в родственных и неродственных лицах и Widmungen[1940] — на всех языках — четыре стены знаменитостей. А хозяин — не державинских, а Александра III-го времен[1941], с лица — немецкий пастор — кудри, голубые глаза — в прошлом attach* financier et commercial[1942], в настоящем — член всех существующих (и существовать перестающих) комитетов, а по призванию — оратор непрерывный. Что ни фраза — то комитет, и он его активный член, и он приветствовал X, и подносил адреса Y, и отвечал на приветствие Z, и на всех на них возлагал венки. Из имен (м<ожет> б<ыть> Вам что-нибудь скажут) запомнила: Robert Traz и Chenevi*re (?) и Bernen Bouvier и Ziegler — больше не смогла: пока учила наизусть эти — проскочили все остальные[1943].
Реально: за 5 дней уже 4 письма его* к лицам и 4 — лиц к нему, читал и показывал — отношение к моему приезду самое благоприятное, но пока речь только о Женеве, — а мне нужен Берн — как его добьюсь — не знаю — надеюсь — тогда до Вас близко — либо Вы сами спуститесь на* день в Берн — на целый весь наш день. Я к Вам в Швейцарию приеду на Пушкине (на — Бесах)[1944].
Да! Оказывается он был в Варшаве слушателем моего дяди — историка — Д<митрия> В<ладимировича> Цветаева, и безумно умилился тому, что я его племянница — и стал вспоминать Варшаву — и как нас ненавидели поляки — и как ни один польский студент ни копейки не дал на похороны русского (NB! насильного) профессора Барсова[1945] (?) и как мой дядя шел за гробом Барсова, а студенты обоим грозили кулаками — мой дядя после Варшавы был один из самых видных черносотенцев Москвы — Союз Русского Народа — очень добрый человек — иначе как жид не говорил. У него я, девочкой, встречала весь цвет черной сотни. Но — passions[1946] — а то я — в роли Фелькнера.
Предок Фелькнера 200 л<ет> назад пришел из Саксонии в Россию с уставом Горного Института, который Анна Иоанновна и утвердила[1947]. В честь его — минерал на Урале: фелькнерит («в витрине — если большевики не разбили». NB! — и витрины и минерала).
…И бывший секретарь незабвенной Марии Гавриловны Савиной[1948]. (— «Ваш секретарь? Это больше, чем статс-секретарь!») И сводил Художественный Театр с немцами. И устроил ввоз в Россию тела Чехова[1949]. («Мы с Ольгой Леонардовной ехали в ландо и она так была рада»…)[1950]
Я сжимала и разжимала руку на ручке кресла и старалась не глядеть на всё, что на меня глядело (желтыми фотографическими глазами) с четырех стен его чиновно-артистического прошлого.
Несколько раз у меня был соблазн спросить о Вашем отце, которого он не может не знать (знает всю прошлую чиновную и аристократическую Россию — всю нынешнюю русскую и нерусскую Швейцарию) — но каждый раз удерживалась — из сложных чувств, одно из которых — словами: — я не хочу, чтобы среди этого потока равнодушных мне имен было произнесено Ваше имя — ради которого я этот поток имен и лиц — на себя и приняла, которым (непроизнесенным) его и вызвала.
Ибо знайте одно: мне Швейцария не нужна: мне нужна Ваша радость, нужна своя нужность — Вам, мне нужен наш день (по возможности — два, по невозможности — один). И только ради этого — все эти комитеты, комиссии и express’ы (NB! у меня уже есть свое dossier, глазами видела!) — и даже моего Пушкина, т. е. впервые настоящего Пушкина по-французски[1951] — швейцарцы услышат из-за Вас.
Итак, нуждайтесь во мне и радуйтесь мне до февраля.
_____
Иногда, когда уже совсем нестерпимо становилось — слушать и воображать (у меня роковой дар — тут же — глазами — видеть — всё)… все эти безразличные вещи («Лига Наций», «председатель», «вице-председатель», Вильгельм, надевающий брошку Савиной — и вдруг — Савинков кн<язь> Львов, <19>19 г<од>, зеленый стол, Париж — и вдруг Сэр X, а за ним Литвинов, и только за нам — какой-то поляк)[1952] я вдруг мысленно ставила перед собой Ваше лицо — которое так мало знаю, в которое никогда не глядела — (но я знала: Ваше!) и словами говорила себе:
— Ничего. Только та*к достают — сокровище.
И мне самой смешно и радостно, что все это (до февраля не меньше 60-ти писем: людей друг к другу, их — мне, моих им) из-за человека, которого я не знаю, лица которого не помню и который мне, очевидно, дороже дорогого.
…Обстановка нищая, 2 комн<аты> — 5 человек. Жалобная мебель. Жалобный (наш, ванвский — наизустный) обед. Сердечность.
…А поток — покойников. (Ф<елькне>ру минимум 70 лет). — «Когда я хоронил такого-то»… — …Мой 45-летний приятель, к<оторо>го я на днях хоронил… — «Когда мы с вами (обращ<аясь> к моей спутнице) хоронили милейшего Григория Иваныча»… и т. д.
После обеда я читала свои переводы — Пророка — Чуму — К няне — Для берегов отчизны дальной — и, конечно, победа (я знаю, что во всем мире никто так не может) — но особенно поняли и отозвались, как всегда, женщины — даже 14-летняя швейцарочка, даже паралитичная 75-летняя тетушка, — не он, он с трудом слушал, на глазах разрываясь от накопившихся очередных покойников и комитетов, стерегших щель его рта — проскочить и затопить.
У него были свои няни, свои дальние отчизны, — и он сам был ПРОРОК и ЧУМА.
— Жара была до*бела, до*синя.
Чуть было не опоздали на поезд (они живут за Аннемассом, на пустыре), галопировали всем семейством по всему воскресному удивленному городу, и он, под галоп, успел рассказать мне свою встречу с Милюковым, а кстати и с Платоновым[1953] — а поезд явно уходил, а до следующего — 5 часов (комиссий и мертвецов!) — но поезд не ушел, и мы из последнего дыхания в него сели, и минут пять