Шрифт:
Интервал:
Закладка:
15 февраля 1974 года в «Правде» Катаев прощался с Александром Исаевичем железным слогом: «Смерть любого человека всегда тягостна для окружающих людей, тем более гражданская смерть человека, отпадение его от общества, от государства. Однако с чувством облегчения прочитал я о том, что Верховный Совет СССР лишил гражданства Солженицына, что наше общество избавилось от него. Пользуясь терпением народа, партии, вопреки нашей надежде, что в нем наконец заговорит совесть, Солженицын вступил в борьбу с Советской властью — борьбу, которая рекламировалась им как открытая, прямая, а на самом деле была подрывной и велась подпольными методами: методами «пятой колонны». Люди моего поколения, прошедшие со страной весь сложный, трудный — с громадными жертвами, — но славный и героический путь от Октябрьской революции до наших дней, могут сказать только одно: никому не позволим подрывать основы советской государственности. Поэтому гражданская смерть Солженицына закономерна и справедлива».
Вслед за этой публикацией в переделкинском доме раздался звонок. «Какой-то Суслов», — сообщила домработница… Катаев взял трубку. «Главный идеолог» благодарил.
Бенедикт Сарнов вспоминал: «Наутро, когда указ о «выдворении» был объявлен, у меня прямо камень с души свалился» и добавлял, что среди множества публикаций отклик Катаева на это событие «слегка выделялся». Прочитав катаевское «с чувством облегчения», он «подумал, что наверняка Валентин Петрович этим казенным способом выразил то, что чувствовал на самом деле… А поскольку «чувство огромного облегчения» было тем самым чувством, которое испытал и я, узнав, что А.И. уже в Германии, у Бёлля, — мне показалось, что Валентин Петрович почувствовал (и хотел выразить) именно это. А может быть — кто знает! — так оно на самом деле и было?».
Семен Липкин, гулявший по Переделкину со своей женой Инной и Катаевым, однажды спросил напрямик:
— У вас есть слава, любовь читателей, вы богаты, чего же вам еще надо от государства?
«Он вспыхнул:
— Меня Союз писателей ненавидит — все эти напыщенные Федины, угрюмо-беспомощные Леоновы, лакейские Марковы, тупорылые Алексеевы и прочие хребты саянские[151]. Они знают, что я презираю их, и я спасаюсь, подчеркивая свою официальную преданность власти. И не забудьте, я член партии.
— А для чего вы в нее вступили? Вы ее любите? Вы марксист-ленинец?
Он продолжал, не отвечая на мой вопрос, волновался:
— Иначе мне житья не будет…»
Прервем цитату. «Житья не будет» — откуда это въевшееся в плоть ожидание? Не из 1920-го ли еще года, когда едва не отобрали жизнь?
«…Вы не знаете, как трудно печатались мои лучшие вещи, каждая встречалась отрицательными статьями влиятельных критиков. В сталинское время было страшно. Да вот и теперь не понят «Алмазный мой венец», клюют, щиплют.
— Я вам сочувствую, но вы платите дорогой ценой. Например, своей подписью под требованием выслать из страны Солженицына, великого русского писателя.
— Он не великий. Он хороший писатель. Хороши «Один день Ивана Денисовича», «Матренин двор». Дальше пошло хуже, просто плохо…
— Как может писатель требовать, чтобы власть выслала собрата по перу за пределы родины? Поступили бы так Короленко, Чехов, Бунин? Иногда мне кажется, что вы не понимаете величину своего таланта, унижаете его.
— Какой я талант, я средний писатель. Собирают ареопаг. Один из секретарей предлагает, чтобы КГБ снова бросил Солженицына в концлагерь. Выступает Расул Гамзатов, советует выдворить Солженицына за границу. Я, жалея Солженицына, присоединяюсь к хитрому горцу. Все-таки жизнь вашего гения была спасена».
Понятно, что судьбу Солженицына решали не писатели, а партийное начальство…
Но Павел Катаев подтверждает тогдашнюю логику отца: он одобрял высылку как единственную возможность избежать заключения.
Запреты, гонения, изгнания… И роль Валентина Катаева. Разная, двоящаяся, мерцающая…
29 декабря 1971 года дело Александра Галича обсуждали на заседании Секретариата Московской городской организации Союза писателей.
Знаменитый и успешный советский драматург и сценарист, лауреат премии КГБ СССР, оказался резким фрондером. Еще в 1968-м его вызвали на Секретариат Союза писателей и серьезно предупредили после выступления в Новосибирском академгородке с песнями «Промолчи — попадешь в первачи!», «Мы — поименно! — вспомним всех, кто поднял руку!», «Смеешь выйти на площадь…». Галич обещал больше не выступать «публично», но продолжал петь в компаниях, кассеты расходились по стране. В 1969 году во Франкфурте-на-Майне в издательстве «Посев» вышла первая книга его песен.
Тогда же в «Посеве» издали поэму Твардовского, напомню, стоившую ему «Нового мира».
Согласно легенде, вопрос о Галиче поднял в кругу соратников член политбюро Дмитрий Полянский, осенью 1971-го услышавший из магнитофона:
Песни Галича были вполне себе политически заряженными, хотя в письме в секретариат и на заседании он оборонялся: неправильно поняли, написано было «в состоянии раздражения и запальчивости», ни в какой комитет Сахарова не вступал… («И на жалость я их брал и испытывал, / И бумажку, что я псих, им зачитывал».) И все же спустя три с половиной года после первого предупреждения сатрапы-секретари решили следовать правилам своего союза.
При чтении стенограммы того заседания выясняется, что все как один в самых суровых выражениях порицали «антисоветчика» за «двурушничество» и требовали его немедленного исключения, пока не пришел черед говорить Катаеву.
«Это дело очень сложное, серьезное, и я, например, глубоко ранен этой историей… — Катаев даже вспомнил: когда-то за социальную сатиру прессовали самого Демьяна Бедного. — Я товарища Галича совершенно не знал как автора стихов и песен, об этом я первый раз слышу. Но я Галича знаю как великолепного драматурга, очень полезного человека для нашего кинематографа… Потом где-то появляются его песни. Надо было разобраться, где его, где вычеркнуто, где подделано… Будем более разумными… Я прошу Секретариат дать ему еще один шанс исправиться, потому что мы потеряем очень хорошего мастера кино и театра».
Выступление — адвокатское на фоне предыдущих — прокурорских… Теперь стало доставаться и Катаеву. Следующий оратор писатель Иван Винниченко так и начал: «Валентин Петрович говорил, что перед нами сложный случай… Случай этот не сложный, а простой и ясный…» — и обвинил Галича в «садистском наслаждении издеваться над советским народом». Дальше говорил Николай Грибачев: «Я бы согласился с Валентином Петровичем, если бы не… — и пошел изобличать. — …После этого хочется помыть руки, и не понимаешь, как человек с писательским билетом может дойти до такой жизни, когда эта пошлость, эта брань, нецензурность, развязность прет из каждой строки, из каждой щели…» Потом слово взял Александр Рекемчук, один из немногих согласившийся с Катаевым, но в довольно причудливой форме: «Валентин Петрович, я в отличие от вас ознакомился со всеми материалами по персональному делу товарища Галича… Должен сказать, что все это отвратительно». Обнаружив «какое-то удивительное свойство автора проституировать свое литературное дарование», он назвал его слушателей «аудиторией подонков». Драматург Алексей Арбузов, долгие годы работавший с Галичем, признался: «Я провел одну из самых тяжелых ночей в своей жизни. Я не знаю, как сложится ваша судьба, но мне ясно одно: вы должны, вы просто обязаны уничтожить прежде всего этот образ, который вы себе присвоили» и посетовал: «Я, наверное, не могу поднять руку и проголосовать за ваше исключение, потому что я слишком много помню из того, что было». И опять один за другим выступали изобличители, пока не вступилась поэтесса Агния Барто: «Я думаю, что согласилась бы с Валентином Петровичем, ради того, чтобы не марать чести Союза писателей, проявить еще некоторое великодушие, с одним непременным условием — если бы товарищ Галич сейчас сказал, что ему необходимо выступить с протестом против того, что вы сидели 20 лет, и с заявлением, что стихи это не ваши» (имелась в виду легенда, будто бард провел два десятка лет в «сталинских лагерях») и добавила: «Независимо от того, будет он членом Союза или не будет, но он должен так сделать».