Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Хорошо хоть, все благополучно обошлось, – сказал он твердо и решительно. – Больше ты не будешь ездить верхом, Рози, это разумеется само собой. Даже если бы ты выбрала самую смирную на свете лошадь, на которой ездила много раз, то и тогда не исключен несчастный случай. Ты отлично знаешь, именно поэтому я попросил тебя перестать ездить на нашей гнедой.
– Несчастные случаи не исключаются и в доме, Тертий.
– Не говори вздор, милая, – умоляюще произнес Лидгейт. – Предоставь уж мне судить о таких делах. Я запрещаю тебе ездить верхом, и, по-моему, тут больше не о чем разговаривать.
Розамонда причесывалась к обеду, и Лидгейт, который, сунув руки в карманы, расхаживал из угла в угол, заметил в зеркале, лишь как слегка повернулась ее прелестная головка. Он выжидательно остановился возле Розамонды.
– Подколи мне косы, милый, – попросила она и со вздохом уронила руки, чтобы мужу стало совестно за то, что он так груб. Лидгейт не раз уже оказывал жене эту услугу, проявляя редкостную для мужчины умелость. Легким движением красивых крупных пальцев он приподнял шелковистые петли кос и вколол высокий гребень (чего только не приходится делать мужьям!); а уж теперь нельзя было не поцеловать оказавшийся у самых его глаз нежный затылок. Но, повторяя нынче точно то, что делали вчера, мы часто делаем это не по-вчерашнему: Лидгейт все еще сердился и не забыл причину спора.
– Я скажу капитану, чтобы впредь он не приглашал тебя на такие прогулки, – заключил он, поворачиваясь к дверям.
– А я прошу тебя не делать этого, Тертий, – возразила Розамонда, как-то особенно взглянув на него. – Получится, что ты обращаешься со мной как с ребенком. Обещай предоставить все мне.
В ее словах была доля истины. Лидгейт с угрюмой покорностью буркнул: «Ну, хорошо», и спор кончился тем, что он дал обещание Розамонде, а не она – ему.
Она, собственно, и не собиралась давать обещаний. Розамонда не растрачивала силы в спорах, и эта тактика неизменно приносила успех. Нравилось ей что-то – значит, так и нужно делать, и она пускалась на все уловки, стремясь добиться своего. Прекращать верховые прогулки она вовсе не намеревалась и, воспользовавшись первой же отлучкой мужа, вновь отправилась кататься, устроив так, чтобы он не успел ее задержать. Соблазн и впрямь был велик: ездить верхом вообще приятно, а на породистой лошади, когда рядом на породистой же лошади скачет капитан Лидгейт, сын сэра Годвина, каждая встреча (кроме встречи с мужем) доставляет блаженство, какое представлялось Розамонде лишь в мечтах перед свадьбой, к тому же она укрепляла таким образом связи с Куоллингемом, что было разумно.
Но впечатлительная серая кобыла, внезапно услыхав треск дерева, срубленного в этот миг на опушке Холселлского леса, напугалась сама и еще сильней напугала Розамонду, в результате чего та лишилась ребенка. Лидгейт не позволил себе обнаружить гнев перед женой, зато неделикатно обошелся с капитаном, который, разумеется, в скором времени отбыл.
При всех последующих разговорах Розамонда сдержанным и кротким тоном уверяла, что прогулка не принесла вреда и, если бы она осталась дома, произошло бы то же самое, ибо она уже и раньше чувствовала временами некоторое недомогание.
Лидгейт сказал лишь: «Бедняжка моя, бедняжка!», но в душе ужаснулся поразительному упорству этого кроткого существа. С изумлением он все сильнее ощущал свою полнейшую беспомощность. Вопреки ожиданиям, Розамонда не только не преклонялась перед его образованностью и умом, она попросту отмахивалась от них при решении всех практических вопросов. Прежде он полагал, что ум Розамонды, как и всякой женщины, проявляется в восприимчивости и отзывчивости. Сейчас он начал понимать, что представляет собой ее ум, в какую форму он себя облекает, ограждая собственную независимость. Розамонда удивительно быстро умела обнаружить причины и следствия, когда дело касалось ее интересов: она сразу поняла, насколько Лидгейт выше всех в Мидлмарче, а воображение ей подсказало, что талант позволит ему продвинуться по общественной лестнице намного дальше; но, мечтая об этом продвижении, Розамонда придавала врачебной деятельности и научным исследованиям мужа не больше значения, чем если бы он случайно изобрел какую-то дурно пахнущую мазь. Во всем, что не касалось этой мази, о которой Розамонда не желала ничего знать, она, разумеется, предпочитала полагаться не на мнение мужа, а на свое. Любовь к мужу не сделала ее уступчивой. Лидгейт с изумлением обнаружил это при бесчисленных размолвках по пустячным поводам, а теперь убедился, что и в серьезных делах она желает поступать по-своему. В ее любви он не сомневался, и у него не возникало опасений, что Розамонда может к нему перемениться. Так же твердо был он убежден в неизменности собственных чувств, мирился с ее строптивостью, но – увы! – он ощущал с тревогой, что в его жизни появляется нечто новое, столь же губительное для него, как сток нечистот для существа, привыкшего дышать, плескаться и гоняться за серебристой добычей в чистейших водах.
А Розамонда вскоре стала выглядеть еще милей, сидя за рабочим столиком или катаясь в отцовском фаэтоне, и уже подумывала о поездке в Куоллингем. Она знала, что украсит тамошнюю гостиную гораздо лучше, чем хозяйские дочки, и, уповая на вкус джентльменов, опрометчиво упускала из виду, что леди едва ли стремятся уступить ей пальму первенства.
Лидгейт, перестав тревожиться о жене, впал в угрюмость – это слово возникало в мыслях у Розамонды каждый раз, когда он думал о чем-то к ней не относящемся, озабоченно хмурился и раздражался по любому ничтожному поводу. В действительности его «угрюмость», словно стрелка барометра, свидетельствовала о том, что он огорчен и встревожен. Об одном из обстоятельств, порождавших его тревогу, он из ложно понимаемого благородства не упоминал при Розамонде, опасаясь, что это дурно повлияет на ее настроение и здоровье. Они оба совсем не умели читать мысли друг друга, что случается даже с людьми, постоянно думающими один о другом. Лидгейту казалось, что из любви к Розамонде он постоянно приносит в жертву свой труд и самые заветные надежды; он терпеливо сносил ее прихоти и капризы, главное же – не выказывая обиды, сносил все более откровенное безразличие к его научным изысканиям, которым сам он предавался с бескорыстным и горячим энтузиазмом, долженствующим, по его мнению, вызывать почтительное восхищение идеальной жены. Но, невзирая на свою сдержанность, Лидгейт все же испытывал недовольство собой и – признаемся честно – не без оснований. Ведь бесспорно, что, не будь мы столь мелочны, обстоятельства не имели бы над нами такой власти, а это самое огорчительное во всех неурядицах, включая супружеские. Лидгейт понимал, что, уступая Розамонде, он сплошь и рядом просто проявляет слабость, предательскую нерешительность, поддавшись которым может охладеть ко всему, не связанному с обыденной стороной жизни. Он бы не чувствовал себя так унизительно, если бы его сломила серьезная беда, тяжкое горе, а не постоянно гложущая мелкая забота из числа тех, что выставляют в комическом свете самые возвышенные усилия.
Вот эту-то заботу он до сих пор старался скрыть от Розамонды, удивляясь, как она сама не догадается о его затруднениях. Печальные обстоятельства были слишком очевидны, и даже сторонние наблюдатели давно сделали вывод, что доктор Лидгейт запутался в долгах. Его не оставляла мысль, что с каждым днем он все глубже погружается в болото, прикрытое заманчивым ковром цветов и муравы. Поразительно, как быстро увязаешь там по шею и, как бы величественны ни были прежде твои замыслы, думаешь лишь о том, как выбраться из трясины.