Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Отвернись. Ну чего ты всегда пялишься? Голых баб, что ли, не видел? Выключи свет… Вот ты смотришь так, а я подумала, что всегда мечтала как-то выделиться, с самого детства. Блузки носила яркие, джинсы, чтобы все разглядывали. Представляла себя на сцене и что на меня смотрят. Когда выступать начала – прямо тащилась: вот она я, не как все. А однажды сидела с Витей в ресторане, там дресс-код, все дела, вилки для мяса, вилки для рыбы, и вдруг поняла: нифига я не выделилась, а наоборот, понимаешь?
Я кивнул. Катя потянулась обеими руками за спину расстегивать бюстгальтер и снова остановилась. Ее выщипанные брови сердито сдвинулись.
– Отвернись, кому говорю?! Понимаешь, я как будто ко всем подключилась, что ли… стала продолжением. Из зала кричат, какие песни петь, костюмеры говорят, во что одеваться, продюсеры советуют, что говорить, что не говорить, с кем трахаться, с кем нет…
– И кого они рекомендуют в плане трахаться? – я постарался вложить в этот вопрос весь свой сарказм. Катины откровения в последнее время все чаще стали меня раздражать.
Катя сняла бюстгальтер и аккуратно повесила его на спинку стула. Ее большие крепкие груди слабо колыхнулись. Потом принялась невозмутимо расстегивать джинсы и, глядя вниз, в пол, серьезно произнесла:
– Тебя, конечно. Кого ж еще-то?
Ее губы плотно сжались. Сучка!
– Ну, так и что? – спросил я.
Она, не говоря ни слова, стянула с себя джинсы, сняла носки и осталась в одних стрингах:
– Пусти.
– Нет, я просто…
– Чего “просто”? Пусти, говорю…
Я подвинулся. Катя залезла под одеяло и отвернулась. Интересно, подумал я, она что, сегодня в стрингах будет спать?
– Свет выключи, говорю, я же просила.
Мы полежали минуты две, а потом я попытался ее обнять.
– Руки убери!
– Кать…
– Что “Кать”? – она раздраженно отпихнула мою руку и обернулась. – Руки убери, говорю!
Быстро!
– Ну, прости…
С улицы донесся резкий звук приближающегося мотоцикла. Звук делался все сильнее, наконец оглушительно протарахтел под окнами, потом стал удаляться, слабеть и постепенно сошел на нет.
– Чего сказать-то надо?
– Так я ж сказал… – произнес я испуганным шепотом. – Прости.
– Ах да! Точно! – она засмеялась и повернулась ко мне.
Я приподнялся на кровати и нажал выключатель. Тут же сделалось темно и почему-то одновременно тихо. Никаких посторонних звуков. Лег назад и прислушался. Я давно заметил, что тишина почти всегда сопровождает темноту. Придвинулся к Кате и осторожно прикоснулся к ее лицу губами.
– Погоди, – она отодвинулась. – Чего я хотела сказать-то? А, вот… Мы тут с тобой спрятались, а у меня такое чувство, будто я все время голая. Странно, правда?
“Ничего странного, – подумал я. – Если ты действительно все время тут голая”. Но вслух произнес:
– Ты просто боишься, что нас найдут.
Она издала короткий смешок и завозилась под одеялом.
– Милый… Я ничего такого не боюсь… И потом, нас давно уже никто не ищет. Все разрулено. На вот, кинь туда эти… стринги.
Неделю мы провели в каком-то старом отеле возле Виктории, а три дня назад переехали в Блумсбери. Катя сняла здесь квартиру. Вчера ездили в Кэмбридж, катались по городу на двухэтажном экскурсионном автобусе. Я пытался почувствовать значительность момента, но Катя всю дорогу хихикала:
– Одно старье вокруг, прости господи! Гарри Поттер сплошной!
Раз хихикает, подумал я, то, похоже, здесь, в Лондоне, особенно в Блумсбери, нам ничего не угрожает. Ощущение, будто мы вошли в реку и оказались в подводном городке: маленьком, сказочном, ненастоящем. Вокруг – домики-коробочки, приземистые, без украшений, но попадаются и длинные, выставившие на фасадах аккуратные ряды фальшивых колонн.
Сам парк, где мы сейчас сидим, хоть и невелик, но оставляет ощущение простора. Британская модель бесконечности. Средних размеров, чтобы случайно не напугать, чтобы лондонцы своими глазами увидели и поняли, что такое эта бесконечность. Здесь все доступно, все на расстоянии вытянутой руки и как будто уменьшено в размерах: дорожки, деревца, кустики, скамеечки, оградки. Даже люди, человечки кажутся уменьшенными, низкорослыми. Это большей частью студенты – рядом городской колледж. Они сидят на стриженой травке, на скамеечках, уткнувшись в книжки, телефончики, ходят кругами по гравиевым дорожкам.
Сто лет назад на этих же самых скамеечках сидели блумсберийцы: Вулфы, Беллы, Фрай, Стрэчи. Разглядывали эти же самые домики, курили, неспешно мерили шагами эти же гравиевые дорожки. Карликовый парк был вполне под стать их мыслям, таким же аккуратным, выдержанным, взыскующим простора. Мыслям о том, как прорваться к самой жизни и оттуда снизойти к простым смертным.
Но прорваться к жизни, а потом снизойти ни у кого из них не получилось. Там, куда они прорвались, была не жизнь, там были только линии, слова, пятна, буквы. Томасу Элиоту, приехавшему из райского американского захолустья, блумсберийцы показались настоящими британцами – блестящими интеллектуалами. А Паунд морщился и качал огромной рыжей головой.
– Не ваша это компания, Томас! – повторял он, вздыхая. – Ох, не ваша!
Но Элиот прекрасно знал, к кому нужно ходить и с кем нужно общаться, если ты в Лондоне и если ты хочешь превратиться в настоящего британца. Пройдет тридцать лет, и он прилюдно скажет, что каждый должен жить там, где родился и вырос.
А сам переехал из Бостона в Лондон. Взял и переехал. Здесь он женился. Если бы мог, то женился бы на Лондоне. Но пришлось довольствоваться обыкновенной женщиной: слабой, больной, истеричной. Он жалел ее, как жалеют кролика, поранившего лапку, и терпел целых пятнадцать лет. Потом устал терпеть. Все человеческое имеет свой срок, даже сочувствие. В 1932-м он уехал от нее и с тех пор общался только через адвокатов. Спустя пару лет встретил на улице, где-то в этих краях. Бывшая жена выгуливала их любимого йоркширского терьера. Подошла, поздоровалась, робко заговорила. Терьер, шерстяной комок, принялся обнюхивать носки, узнал хозяина, начал вертеться вокруг себя, заскулил, встал на задние лапки, норовил испачкать новые брюки. Элиот оставался холоден и неподвижен. Как памятник самому себе и великой британской поэзии. Произнес что-то незначащее. Осторожным движением ботинка отодвинул собаку в сторону.
Спустя год он прочитал присланный ему по почте роман “Тропик Рака”, где нечто подобное с мужчинами происходило постоянно и где его стихи были дерзко названы “мертвыми”. Автором оказался некий Генри Миллер, тоже американец, проживающий в Париже. Элиот прежде ничего о нем не слышал. Роман этот был чудовищно непристойным, но все же ему понравился. Он даже согласился встретиться с автором, хотя ему не хотелось. Но этот Миллер так жаждал его увидеть, так горячо восхвалял его стихи, что отказаться было неудобно. Элиот с тоской подумал, что ему, благородному британцу, придется весь вечер общаться с каким-то богемным типом, который наверняка заявится с уличными девицами, в разгар беседы, чего доброго, спустит штаны, достанет член, предъявит его всем присутствующим. Он стиснул зубы и решил запастись терпением. Однако в Миллере не было ничего примечательного – лысая голова, похожая на бильярдный шар, узкие, как у китайца, глаза, вытертые штаны… Да и вел он себя тоже вполне пристойно, соответствуя обстановке.