Шрифт:
Интервал:
Закладка:
26 ноября немцы ворвались в Тулон, чтобы захватить наши корабли.
Поскольку они первым делом заняли господствующие над арсеналом высоты, установили артиллерию в непосредственной близости от порта, расставили мины по всему рейду, французский флот оказался в их власти. Итак, маршал, его министры, командующий флотом, скованные последствиями собственной неосмотрительности, не нашли ничего лучшего, как дать приказ потопить эти мощные суда. Три линкора — «Дюнкерк», «Страсбур», «Прованс», восемь крейсеров — «Кольбер», «Дюпплекс», «Фош», «Алже», «Жан де Вьенн», «Галисоньер», «Марсейез», «Могадор», семнадцать эскадренных миноносцев, шестнадцать миноносцев, шестнадцать подводных лодок, семь сторожевых судов, три патрульных судна, шестьдесят транспортных судов, танкеров, тральщиков, буксиров, совершили, таким образом, по приказу свыше акт самоубийства, плачевнее и бесплоднее которого трудно себе вообразить. Кроме того, один эскадренный миноносец, один миноносец, пять танкеров не были взорваны и попали в руки немцев. Только пять подводных лодок по инициативе их мужественных командиров «взбунтовались» и попытались уйти: «Касабланка» (капитан Лерминье), «Глорье» (капитан Менье), «Марсуэн» (капитан Мин). Им удалось достичь Алжира. «Ирис» (капитан Деже) вынужден был из-за нехватки горючего укрыться в испанском порту. «Венюс» (капитан Кресан) затонула на рейде. Что касается меня, то, исполненный печали и гнева, я мог лишь следить за тем, как вдали рушится то, что было одним из важнейших залогов спасения Франции, приветствовать по эфиру отдельные героические эпизоды, сопровождавшие бедствия, да принимать по телефону соболезнования, которые великодушно, но не без тайного удовлетворения выразил мне английский премьер-министр.
Однако ход событий по-прежнему содействовал сплочению французов, которые уже стояли за де Голля, а также способствовал привлечению тех, кто до сего времени к нему не благоволил. Катастрофический развал вишистского режима и оккупация территории всей метрополии и в самом деле еще яснее показали, что только Сопротивление может пасти Францию. С другой стороны, приход Дарлана в Северную Африку при поддержке американцев вызвал всеобщее негодование. Столь сильное, что оно породило невиданное единодушие в нашем лагере.
Конечно, в данном случае мы все не могли не чувствовать себя обманутыми, не могли не досадовать, видя, как союзники договариваются с нашими политическими противниками. Но тут говорило и возмущение идеалистов. Так, мы с гневом слушали, как дикторы американского радио через Би-Би-Си гнусаво провозглашали позывные радиостанции «Свободной Франции»: «Честь и родина!», а вслед за тем начинали вещать о речах, деяниях и жестах адмирала Дарлана. Наконец, изучая реакцию народа, который среди всех обрушившихся на него испытаний равно осуждал как режим, приведший к поражению, так и режим коллаборационизма, мы пришли к твердой уверенности, что если де Голль стушуется или, хуже того, скомпрометирует себя, коммунистическая идеология восторжествует в сознании отчаявшихся масс. Национальный комитет был в этом убежден. Наши соратники, где бы они ни были, тоже не сомневались в этом. По этой причине, а также по многим другим, я опирался на единый и монолитный, как скала, союз, когда заявлял правительствам Вашингтона и Лондона, что нет ни малейшего шанса добиться компромисса между Сражающейся Францией и «верховным комиссаром» Северной Африки.
12 ноября я предложил адмиралу Старку сказать это от моего имени его правительству. В Вашингтоне Филип и Тиксье сделали аналогичное заявление 13 ноября Сэмнеру Уэллсу и 14 ноября — Корделлу Хэллу. 20 ноября полковник Шевинье повторил то же самое Макклою. 23 ноября Филип и Тиксье подтвердили это самому Рузвельту.
16 ноября я виделся с Черчиллем и Иденом, которые искали случая побеседовать со мной с тех пор, как в Лондоне появилось воззвание Дарлана, в котором он оповещал, что будет и впредь править от имени маршала и с согласия союзников. Надо сказать, что эта новость вызвала сильное недовольство в различных кругах английского общества и даже в самом английском кабинете министров. В Лондоне явно улавливались признаки всеобщего возмущения. Так что в этот день атмосфера была еще более натянутой, чем обычно, и премьер-министр, как и всегда, не осуждая действий Рузвельта, все же стремился подчеркнуть, что политика американского президента принимается им не без оговорок.
Он без обиняков заявил мне, что понимает и разделяет мои чувства, но что важнее всего изгнать из Африки немцев и итальянцев. Он успокаивал меня, говоря, что распоряжения, принятые в Алжире Эйзенхауэром, имеют сугубо временный характер, и дал мне прочесть телеграммы, которыми они на этот счет обменялись с Рузвельтом. «Англия дала свое согласие при том условии, что это будет лишь маневром», — сказал он.
«Я принимаю к сведению точку зрения Великобритании, — ответил я. — Моя же позиция совсем иная. Вы ссылаетесь на стратегические соображения, но вступать в противоречия с моральным аспектом войны как раз и является стратегической ошибкой. Мы живем не в восемнадцатом веке, когда Фридрих подкупал придворных венского двора, чтобы захватить Силезию, и не в эпоху итальянского Возрождения, когда пользовались услугами полицейских стражников Милана или темных убийц Флоренции. Но их еще никогда не делали правителями освобожденных народов. Мы ведем войну кровью и душой народов». Тут я показал Черчиллю и Идену телеграммы, полученные из Франции, из которых явствовало, в какое оцепенение погружено общественное мнение страны. «Подумайте о возможности неисчислимых последствий, которые может повлечь за собой подобное положение вещей, — сказал я им. — Если Франция придет к выводу, что освобождение, как его понимали англосаксы, это Дарлан, то вы можете одержать военную победу, но морально вы проиграете и, в конечном счете, будет только один победитель — Сталин!»
Затем мы заговорили о коммюнике, которое Французский национальный комитет опубликовал, чтобы довести до всеобщего сведения, что мы не имеем ничего общего с комбинациями союзников в Алжире. Для того, чтобы распространить это коммюнике как можно шире, мы хотели бы использовать передачи Би-Би-Си. Я попросил английского премьер-министра не препятствовать этому, хотя лондонское радиовещание на Северную Африку находилось в ведении американцев… — «Согласен, — ответил Черчилль. — Я телеграфирую Рузвельту, что генерал де Голль должен иметь возможность обнародовать свое мнение».
Когда визит подходил к концу, Иден отвел меня в сторону и со слезами, взволнованно сообщил мне, что лично он весьма потрясен. Я ответил, что слишком хорошо его знаю и поэтому отнюдь не удивлен его словам, ибо, говоря с глазу на глаз, мы должны признать, что игра ведется нечистоплотная. Поведение Идена лишь укрепило мои догадки: ему самому, а также известной части английского кабинета министров безусловно претило следовать американской политике с той готовностью, с какой это делал Черчилль.
После завтрака на Даунинг-стрит, во время которого гостеприимная госпожа Черчилль всячески старалась вовлечь в беседу встревоженных дам и глубоко озабоченных мужчин, мы с премьер-министром удалились для беседы с глазу на глаз.
«Что касается вас, — объявил мне Черчилль, то, при всей трудности конъюнктуры, ваше положение превосходно! Жиро политически не существует. Вскоре пробьет час Дарлана. Вы останетесь один». И добавил: «…Не сталкивайтесь с американцами. Наберитесь терпения! Рано или поздно они придут к вам сами, потому что другой альтернативы нет». «Очень может быть, — ответил я. — Но я вас не понимаю. Вы с первого дня ведете войну. Можно даже сказать, что вы сами олицетворяете эту войну. Ваши войска продвигаются в Ливии. Не бывать бы американцам в Африке, если бы вы не били Роммеля. До этого самого часа ни один солдат Рузвельта еще не встречал гитлеровского солдата, тогда как в течение трех лет ваши люди сражаются под всеми широтами. В африканском деле решается судьба Европы, а Англия принадлежит к Европе. А между тем вы позволили американцам взять на себя руководство борьбой. Вам должно принадлежать руководство, по крайней мере, моральное, этой борьбой! Так руководите же! Общественное мнение в Европе будет за вас».