Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я им помогла, потому что они по моей вине потеряли работу и коттедж. Мне пришлось ответить за мое легкомыслие. Они сказали, что моей вины нет – и Эдвард тоже так сказал, – но я-то знала, что виновата.
– Я думаю, вы слишком строги к себе. Жизнь, знаете ли, коротка. Я каждый день вижу подтверждение этому.
– Конечно, коротка, и именно поэтому…
– Давайте забудем об этом, Лилли. Вы заплатили за то, что считали дурным поступком со своей стороны. Оставьте это в прошлом и перестаньте грызть себя. Обещаете?
– Обещаю. Но если вы когда-нибудь решите, что я веду себя как избалованный ребенок…
– То я вам первым скажу об этом.
– Ну, хватит обо мне. Я хочу услышать о вашей поездке домой. Охинлох, так, кажется, вы написали? Я правильно произношу?
– Правильно. Это деревенька близ Глазго.
– И у вашей матери там дом?
– Коттедж. В моей части Шотландии это называется коттедж. Две маленькие комнатки, туалет в углу сада.
– И она там живет? Даже сейчас?..
– Вы хотите сказать, что я – дипломированный врач и предположительно могу приобрести для нее что-нибудь получше? Поверьте мне, я у нее спрашивал. Но она и слышать ни о чем таком не хочет.
Он вглядывался в ее лицо в поисках какого-нибудь намека на осуждение, но не увидел ничего, кроме искреннего, непредвзятого интереса.
– Ваш отец умер, когда вы были ребенком, верно?
– Да, когда мне было шесть. Его переехала телега на улице.
– А вы его хоть сколько-нибудь помните?
Робби налил себе чай, убедившись, что он достаточно настоялся.
– Немного помню. Но никаких приятных воспоминаний он мне не оставил. По большей части помню его пьяным. Он был подлым пьяницей. Разражался бранью, если мы, не дай бог, посмотрели на него. Издевался над матерью. Но ни разу и пальцем не тронул мою сестру.
– У вас есть сестра?
– Была. Ее звали Мэри. Она умерла, когда мне было семь. От дифтерии. Мы оба болели.
– Мне так жаль, – сказала она голосом, полным сочувствия.
– Давно это было. Почему вы не спрашиваете о моей поездке домой? – спросил он, пытаясь сгладить возникшую было снова неловкость.
– Да, конечно. Наверное, ваша мама была счастлива видеть вас дома.
– Думаю, да. Она явно суетилась вокруг меня. Но ведь она так долго меня не видела.
– Как долго?
– Со времени моего отъезда во Францию… два года? У меня были отпуска, но слишком короткие – за такое время до Ланаркшира не доехать.
– Она, вероятно, скучала.
– Я не жил с ней много-много лет. С того времени, когда в восемь лет получил грант и отправился в школу в Эдинбурге. Но я знаю, она беспокоится обо мне. Сильно переживает, пока я во Франции.
Выражение на лице Лилли сказало ему, что она очень хорошо понимает, какие чувства испытывает его мать.
– Я был не очень хорошим сыном, – продолжил он, черпая силу в ее сочувствии. – До войны я почти не приезжал к ней, почти не писал. А ведь, кроме меня, у нее никого нет.
– А как она реагировала, когда вы попросили перевести вас из Версаля в полевой лазарет? – спросила Лилли.
– Если вы думаете, что я изображал из себя героя, то нет, я никого не изображал. Мне просто стало скучно, только и всего. Мои таланты, какими бы они ни были, лежат в области травматологической хирургии. Я столько лет провел в приемном покое в Лондоне. Я чувствовал, что полезнее буду на передовой.
– В «Таймс» в прошлом году, кажется, была статья. В ней говорилось о ближайшей линии эвакуации наших раненых. А еще там было сказано, что враг ведет артиллерийский обстрел наших полевых лазаретов.
– Я не думаю, что они делают это намеренно. Имейте в виду: мы лечим немецких военнопленных так же, как своих. Но это правда, несколько полевых лазаретов подверглись обстрелу, включая и мой… – (Значит, она думала о нем.) – Вы беспокоились обо мне?
Ответит ли она честно? Или отшутится, взмахнув ресницами и скромно улыбнувшись?
– Нет. То есть… я хочу сказать… да, беспокоилась. – Она вспыхнула, ее кожу на скулах словно обожгло. – Это… – ее голос осекся. – Это очень страшно?
Как мог он ответить на такой вопрос? Правда была слишком жестокой. Он не мог мучить ее этой правдой.
– Робби? – напомнила она о своем вопросе.
Он попытался взять себя в руки, начал говорить что-то, но слова застревали у него в горле. Наконец он заговорил едва ли громче шепота. Она подалась вперед, чтобы услышать его за голосами из-за окружающих столов.
– Это так страшно, что, кажется, я не могу говорить об этом. Я не уверен, что вам следует это знать.
Они оба замолчали, и тишина за их столиком длилась мучительно долго. Потом он почувствовал ее руку на своей, ее пальцы сильно сжали его, теплота ее прикосновения была как Божья благодать, которой ему так не хватало.
– 12 –
– Почему бы вам не начать с рассказа о вашей работе? – предложила она. – Где вы находитесь? В письмах вы пишете «где-то во Франции».
– Неподалеку от Эр-сюр-ла-Лис, в деревеньке в нескольких милях от Бетюна. Хотя идут разговоры о переводе нас на восток, поближе к передовой.
– И сколько сейчас от вас до передовой?
– Миль семь-восемь. Но пушки так грохочут – кажется, они еще ближе. Поначалу я уснуть не мог, а теперь почти их не слышу.
– И что вы делаете?
– Мы – один из нескольких десятков полевых лазаретов на фронте. Грубо говоря, мы спасаем тех, кого можно спасти. Если у них незначительные ранения, мы латаем их и отправляем назад в часть. Если рана серьезна, мы стабилизируем их состояние и отправляем в тыловой госпиталь на дальнейшее лечение. Если же помочь им невозможно, мы облегчаем их уход в мир иной.
Она осторожно кивнула, впитывая его слова.
– А чем занимаетесь конкретно вы?
– Я – один из семи хирургов. Когда привозят раненых, один из нас оценивает их состояние. Если требуется операция, мы делаем ее сразу же, независимо от времени суток. До моей отправки во Францию я работал в больнице в Ист-Энде. Оперировал жертв поножовщины, людей, попавших под лошадь, людей, получивших травмы при падении грузов в порту. Но ничто из этого не идет ни в какое сравнение с тем, что я видел в Пятьдесят первом.
Он помедлил, давая ей возможность попросить его