Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я тебе дам полтинник: скажи, ради Бога, по совести, есть на станции почтовые лошади, лишние, для проезжающих?
Он не долгое время помнется на одном месте, обчешется весь и сам в свою очередь спросит вас:
— Да вы какие прогоны-то платите?
— Обыкновенные.
— Дайте купецкие — повезут.
— Какие же это купецкие?
— А тройные.
— Не могу, да и не хочу.
— Потолкуйте со смотрителем: он, может, и на двойные пойдет. Только посильней попросите: крепко несговорны, упорчивы: вишь, ведь ноне ярмарка...
— Да верно ли ты говоришь, так ли это на самом деле?
— А мы ямщики; мой черед ехать с первым проезжающим, лошади обхомутаны — готовы. Нам ли не знать? Теперь дело ярмарочное — известно.
Вернетесь к смотрителю; попугаете его жалобой; он вам и книгу подложит. Пишите, упражняйтесь в сочинении сильных и жалостных фраз, если все это вам еще не надоело.
Один исход — дожидаться, и один выход — в трактир, без которых не стоит ни одна из деревушек, ближайших к Москве. В трактире, в просторечии именуемом «заведением», все столы заняты, на всех столах пьют чай, и именно один только чай. Политико-экономы уверяют, что чай — суррогат вина. В добрый час, если это так будет впоследствии! Я спрашивал многих:
— Отчего так много пьют чаю?
— Московская повадка, баловство! — говорили старики.
— В чаю сила; чай пот гонит, кости распаривает: оно рабочему человеку и полезно! — ответили те, которые успели уже из семи печей хлеба поесть.
— Канпания за чаем важно ладится. Плошечек десятка два перешвыряешь — на ермонии шаркнешь песню другую-третью: весело! — отвечала молодежь.
Этим убеждениям следуют, кажется, и московские купцы, которые до пятого стакана толкуют о делах; за пятым молчат и вздыхают; перед десятым выпивают водки и крестят рты и, наливаясь чаем, опять дразнят половых: половые ругают их алтынниками, аршинниками и другими приличными и неприличными прозвищами. Тем дело и кончается, если только азартный половой не швырнет в лицо чашкой, салфеткой, не обольет помоями и проч. На этом факте можно бы остановиться подольше (но когда-нибудь в другой раз): теперь готовы лошади, а в дороге нет ничего хуже, как заставлять лошадям дожидаться.
— Поталкивай, ямщик! Не с молоком едешь!
Молчит ямщик и рукой не тронет.
— Двенадцать верст в час вези по положению, на тебе взыщу.
Ямщик молчит и рукавицей не тронет: трусят себе лошади, словно опоенные.
— Сделай же милость, прибавь им шагу!
Наконец летит ответ с козел:
— На водку-то по скольку даете?
— По-казенному.
— На такое положение и езда такая, казенная. Московской купец на двенадцать-то верст по полтиннику кладет, а покрепче наляжешь, так по той же силе и прибавка идет: ярмарка-то один раз в году бывает.
На следующей станции та же история.
— Да вы, почтенный, из каких? — спрашивает ямщик после долгих усиленных просьб скорее ехать.
— Из купцов, из московских.
— Так вам по какому угодно: по-московски или по-коломенски?
— Это что же такое?
— По-московски пристяжных только в скок пущаем, а по-коломенски так и коренную вскачь. Так купцам и сказываем.
— Валяй по-коломенски!
— Рубль стоит.
— Там уж увидим.
— Нет, ты последнее сказывай: мы ведь без запросу. Уговор лучше денег.
— Однако, как я погляжу, вы порядочные плуты.
— Да ведь без того нельзя: на одном-то кнуте далеко не уедешь, так-то! А сухая ложка рот дерет.
— Оставь философию, ты вот что скажи-ка мне лучше, ямщик: отчего и Покров такой же скверной городишко, как и Богородск?
— Да уж так, видно, надо.
— Нет, ты говори потолковей!
— Чего уж хотеть хорошего от городов наших? Известно, маленькие города, где им до Москвы тягаться!
— А может быть, они оттого и плохи, что Москва хороша.
— То есть как это так?
— Москва, что пьявка, высосала из них все хорошее, всю кровь; сама разбухла, отвалилась, что налившаяся чаем купчиха или той же чужой кровью пьявка.
— А ведь это ты ладно сказываешь: ну-ка еще!
— Да ладно кажется. Погляди вон на Бронницы по Рязанскому тракту или на Подольск по Тульскому; на Дмитров, на Верею... все города эти чуть ли не хуже. Не любит же, стало быть, Москва, чтобы подле селился богатый сосед: сейчас всякой хитростью переманит к себе да и обездолит...
— На это и я тебе сказывать могу, что вот и у нас, который мужик стал в брюхо рости, наковал копейку, сейчас он в Москву съедет и старой дом продаст, и семью перетащит. Там — слышь — на Болоте ихнему брату очень приятно.
— Сказываешь ты известное дело, да и я тебе передам не новое. По-моему, который город подальше отодвинулся да рекой хорошей позапасся назло Москве и всему ее роду — тот и богат, и почетен. Возьмем вот хоть бы город Коломну, Серпухов, Переславль. Про Ростов и говорить не стану.
Но вот и Покров весь налицо, точь-в-точь такой же, как и первый от Москвы город Богородск: одна улица тянется из конца в конец, изгибается посередине под гору, переламывается на какой-то речонке и, опять изогнувшись, прямиком уже идет в гору и пропадает на шоссе, на этот раз пыльном и, стало быть, едва выносимом. Я оборачивался назад и встречал то же однообразие видов, доставшихся на долю тех городов, которые созидал не народ, а назначало начальство. В городе две-три церкви, одна соборная, другая кладбищенская. Города эти были села: одно Богородское (хоть бы, напр., и на этот раз), другое Покров. Понадобилось сделать уезд: села назвали городами, привезли чиновников; построились каменные присутственные места, каменные дома исправника, судьи, городничего. Завелся купец бакалейных товаров, вин и москатели; кое-как понагрел руки у чиновников и помещиков, смеючи и умеючи; появился другой, третий. Все трое выстроили по каменному дому. А остальное в городе все осталось так же плохо и ветхо, не подвигалось к улучшению ни на шаг, ни на йоту. И реки в этом городе нет хорошей, и бойкий бы тракт идет на него, да идет он мимо: поживиться нечем, и живет Подольск и Богородск мелким кулачеством, и нигде столько