Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нѣтъ, то каширно, а потому вкусно.
Марья Антоновна собиралась что-то сказать по поводу этого спора, какъ вдругъ Митя, продолжавшій читать свои пословицы, и незамѣтившій всей этой сцены, произнесъ вслухъ громко и съ разстановкою:
— Всякъ куликъ свое болото хвалитъ.
Марія Антоновна покатилась со смѣху. О чемъ она смѣется, я тогда не понялъ. Мнѣ уяснился этотъ смѣхъ только впослѣдствіи, когда я поближе познакомился съ различными куликами, и съ ихъ болотами…
Въ другой разъ случилось, что во время нашей игры и бѣготни, разыгравшаяся вьюга такъ рванула наружную ставень и съ такимъ напоромъ и трескомъ ее прихлопнула, что мы всѣ разомъ остановились, вздрогнули и поблѣднѣли отъ ужаса. Оля перекрестилась, немедлено успокоилась и улыбнулась. Она замѣтила, что я дрожу отъ испуга.
— Экой трусишка! упрекнулъ меня Митя.
— Перекрестись, Гриша, и ничего тебѣ не будетъ, упрашивала меня Оля. — Видишь, какъ я перестала пугаться? Марья Антоновна была при этомъ
— Дѣти, сказала она своимъ серьёзно-нѣжнымъ голосомъ — всякая религіозная форма, и всякій обрядъ святы только для тѣхъ, которые проникнуты глубокимъ убѣжденіемъ въ религіозномъ и нравственномъ ихъ значеніи; безъ убѣжденія же это — одцо пустое подражаніе, ложь. Заставить лгать кого-нибудь — большой грѣхъ.
Эти гуманныя слова врѣзались въ мою впечатлительную память на всю жизнь.
Къ несчастію, Марья Антоновна не всегда была съ нахи, чтобы обуздать прихотливость моей маленькой деспотки Оли. Она своимъ дѣтскимъ, женскимъ сердечкомъ чуяла, что я ее безгранично люблю, и злоупотребляла своимъ вліяніемъ надо мною.
Однажды вечеромъ Марья Антоновна съ Митей отправились куда-то въ гости. Оля немного простудилась, кашляла и осталась дома. Марья Антоновна приказала мнѣ оставаться съ Олей, пока они не возвратятся домой. Оля была рѣзва по обыкновенію, бѣгала долго, потомъ уставъ, прилегла на своей щегольской кроватки. Я усѣлся возлѣ нее. Она обвила свою мягкую круглую ручку вокругъ моей шеи, и пригнула меня къ себѣ. Молчать было не въ характерѣ Оли. Она начала мнѣ разсказывать въ сотый разъ какую-то безсмысленную сказку о трехъ царевичахъ, и во время разсказа другою рукою гладила меня по лицу, запускала пальцы въ мои жидкіе волосы, и теребила мои длинные пейсы. Я почти ее не слушалъ. Ея мягкая, теплая ручка производила на меня какое-то обаятельное, незнакомое мнѣ ощущеніе, ея горячее дыханіе обдавало мое лицо. Я прислушивался въ ея ребяческому лепету, какъ мечтательный человѣкъ прислушивается къ тихому журчанію ручейка. Вдругъ Оля отняла свои руки, приподнялась на локтѣ, и пристально глядя мнѣ въ глаза, нѣжно сказала:
— Гриша, ты такой хорошенькій, что просто чудо!
Я поцаловалъ Олю за эту похвалу моей наружности. Несмотря на живой протестъ зеркала, я ей повѣрилъ.
— Ты былъ бы еще лучше, еслибы этого не было, прибавила она, взявъ руками оба мои пейсики и наматывая ихъ на свои розовые пальчики. Я молчалъ.
— Отрѣжь ихъ, Гриша!
— Какъ можно!
— Почему же нельзя? спросила она, надувши губки.
— Богъ накажетъ, учитель накажетъ и еврейскіе мальчики побьютъ.
— У Мити нѣтъ пейсиковъ, а Богъ не наказываетъ же его.
— Митя не еврей, а я — еврей.
— Ну, хоть подрѣжь ихъ немножко, немножечко. Видишь, одна пейса длиннѣе другой. Надобно, чтобы онѣ были ровны; будетъ лучше. Не хочешь? ну, ступай. Я не люблю тебя. Ты противный! произнесла она въ носъ, и повернулась всѣмъ своимъ корпусомъ къ стѣнѣ.
Я все молчалъ. Сердце у меня замирало отъ борьбы и нерѣшимости.
— Или убирайся домой и больше ко мнѣ не подходи, никогда, никогда, или принеси мнѣ маленькія ножницы, тамъ у мамы, на столикѣ.
Я безсознательно, машинально всталъ и принесъ Олѣ ножницы.
— Подрѣжь, Оля, только немножко.
— Чуточку, Гриша, успокоила она меня и быстро, порывисто ко мнѣ обернулась.
Оля подрѣзала ту пейсу, которая казалась ей длиннѣе другой.
— Постой, Гриша, я ошиблась; та пейса длиннѣе, надобно ихъ поравнять. Она чиркнула другую. Но какъ ни старалась она ввести гармонію и симетрію въ мои пейсы, это не удавалось: то одна, то другая, оказывалась длиннѣе. Она цирульничала нѣсколько минуть, наконецъ осталась довольна своимъ дѣломъ, положила ножницы, подняла мою голову и радостно вскрикнула:
— Хорошенькій! хорошенькій! Погляди самъ въ зеркало.
Она спрыгнула съ кроватки, схватила меня за руку, и притащила къ зеркальцу. Я поднялъ глаза, посмотрѣлъ и — обезумѣлъ отъ ужаса. Изъ зеркала смотрѣло на меня не мое лицо, а какое-то чужое, не еврейское. Я грубо вырвалъ свою руку, зарыдалъ и выбѣжалъ на дворъ, съ открытой головою, забывъ и свою ермолку, и свою шапку.
Я пережилъ въ своей жизни много тяжкихъ и страшныхъ минутъ, я находился въ самыхъ серьёзно-критическихъ положеніяхъ, но никогда не чувствовалъ такого отчаянія въ душѣ, какъ тогда. Я стоялъ на холодѣ, рыдалъ, бросалъ дикіе, безпомощные взгляды во всѣ стороны, и еслибы на мои глаза попался колодезь, я ни на минуту, кажется, не задумался бы ринуться въ него головою внизъ. Что дѣлать? куда идти? какъ явиться на глаза учителю и Леѣ? какъ явиться въ средѣ моихъ сотоварищей съ такимъ каинскимъ лицомъ? О наказаніи я не думалъ, — это было для меня пустяки. Позоръ, насмѣшки, гнѣвъ Божій — вотъ что приводило меня въ отчаяніе. Я долго стоялъ на одномъ мѣстѣ, какъ окаменѣлнй, но холодъ и рѣзкій вѣтеръ заставляли меня рѣшиться на что-нибудь.
Марья Антоновна купила мнѣ галстухъ и пріучила меня его повязывать. Этотъ галстухъ навлекъ на меня много насмѣшекъ со стороны товарищей, много ругательствъ со стороны опекуновъ, но я ссылался на боль въ горлѣ, и продолжалъ его носить. Этотъ галстухъ мнѣ теперь послужилъ. Я развязалъ его, повязалъ имъ уши и расширилъ его на щекахъ такъ, чтобы мои англизированные пейсы могли спрятаться за подвязкой. Я вбѣжалъ во флигель.
— Это что? спросила Леа съ изумленіемъ.
Ея дражайшаго сожителя не было дома.
— Вѣтеръ сорвалъ съ головы и шапку и ермолку. Я долго гонялся за ними, но вѣтеръ занесъ ихъ куда-то и я не могъ отыскать. Я простудилъ ухо и повязалъ галстухомъ.
— Жаль, что вѣтеръ не унесъ и тебя, мерзавца, къ чорту, вмѣстѣ съ твоими мерзкими друзьями. Иди! трескай! добавила она, указывая на разбитую тарелку, наполненную до половики какимъ-то темно-грязноватымъ содержаніемъ.
Мнѣ было не до ужина. Я вскарабкался на свой сундукъ, повалился не раздѣваясь, и скоро погрузился въ безпокойный, тревожный сонъ. Я во снѣ чувствовалъ поперемѣнно то бархатную ручку Оли вокругъ моей шеи, то ея теплое дыханіе, то холодное желѣзо ножницъ на моей щекѣ, то роковой звукъ отрѣзываемыхъ волосъ. Всякій разъ, когда въ моихъ ушахъ раздавался этотъ страшный звукъ, я вздрагивалъ и вскрикивалъ.
— Сруль, кажется,