Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На самом деле маркиза де Сент-Эверт приехала сегодня к Германтам не столько для того, чтобы получить удовольствие от их вечера, сколько для того, чтобы упрочить успех своего, чтобы завербовать еще кое-кого из своих присных и, так сказать, произвести in extremis[76]смотр войскам, которые завтра на ее garden party[77]покажут свое маневренное искусство. Надо заметить, что уже довольно давно общество, собиравшееся у Сент-Эверт, сильно изменилось. Блестящие женщины из окружения Германтов, некогда появлявшиеся у Сент-Эверт в кон веки раз, постепенно – очарованные любезностью маркизы – ввели к ней в дом своих приятельниц. Одновременно, действуя наступательно, но только в противоположном направлении, маркиза де Сент-Эверт год от году сокращала число гостей, не пользовавшихся известностью в высшем свете. Переставала звать то того, то другого. Некоторое время у нее существовала система «для всех прочих», система вечеров, о которых маркиза не распространялась и на которые она приглашала ею отсеянных, – пусть себе варятся в своем соку – это избавляло ее от необходимости объединять их с людьми порядочными. Чего же еще им было надо? Разве им не предлагали (panen et circenses[78]) печенье и превосходные музыкальные номера? Потому-то среди высшего круга у маркизы в наши дни можно было различить всего две чужеродные ему особи, приглашавшиеся как бы для симметрии с двумя герцогинями-изгнанницами, которые в былое время, когда салон де Сент-Эверт только-только еще открывался, поддерживали его ненадежные своды: старую маркизу де Говожо и архитекторшу с красивым голосом, которую часто просили спеть. Но у маркизы де Сент-Эверт они никого уже не знали, оплакивали утраченных своих подруг, чувствовали, что они здесь лишние, и вид у них был, как у вовремя не улетевших, замерзающих ласточек. А на следующий год их перестали приглашать. Г-жа де Франкто попросила за свою родственницу, страстно любившую музыку. Но так как ответ был уклончивый: «Отчего же нет? Музыку всегда можно прийти послушать», то маркиза де Говожо, найдя, что это не слишком любезное приглашение, не пошла.
Коль скоро маркизе де Сент-Эверт удалось совершить такое превращение: салон прокаженных преобразить в салон великосветских дам (такое он теперь производил впечатление – впечатление высшего шика) то, казалось бы, зачем особе, которая завтра устраивает самый роскошный званый вечер в сезоне приезжать накануне, чтобы обратиться с последним' призывом к своим войскам? Дело в том, что салон Сент-Эверт имел преимущество перед всеми только в глазах тех, кто составляет себе представление о светской жизни по отчетам об утренних приемах и вечерах в «Голуа» или в «Фигаро»,[79]никогда на них не бывая. Для такого рода светских людей, видевших свет через газетный лист, перечисления имен супруги английского посла, супруги австрийского посла и т. д., герцогинь д'Юзе,[80]де ла Тремуй и т. д., и т. д. было достаточно, чтобы они не задумываясь поставили салон Сент-Эверт на первое место среди парижских салонов, тогда как на самом деле он был одним из последних. Отчеты не лгали. Большинство упомянутых лиц присутствовало на вечерах маркизы. Но каждую из этих особ удавалось туда заманить мольбами, любезностями, услугами, и являлись они к маркизе де Сент-Эверт с таким видом, как будто это для нее великая честь. Такого сорта салоны, скорее избегаемые, чем притягательные, куда ездят, так сказать, по обязанности, пленяли только читательниц «светской хроники». Взор этих читательниц скользит мимо вечеров, где собирается действительно изысканное общество: на такие вечера хозяйка дома могла бы созвать всех герцогинь, жаждущих быть «в числе избранных», а приглашает двух – трех и не называет имен своих гостей в газете. Она не придает гласности того значения, какое гласность приобрела в наше время, или же не считается с нею, и, несмотря на это, испанская королева видит в ней аристократку чистой воды, а толпа не признает ее, потому что королева имеет понятие, что та собой представляет, а толпа не имеет.
Маркиза де Сент-Эверт была другого пошиба: подобно трудолюбивой пчеле, она прилетела к Германтам, чтобы собрать на завтра мед подтверждений со всех приглашенных. Де Шарлю не был приглашен – он всегда отказывался. Но он со столькими перессорился, что маркиза де Сент-Эверт могла объяснить это его плохим характером.
Ради одной Орианы маркиза де Сент-Эверт могла бы не приезжать: маркиза пригласила ее лично, и приглашение было принято с той чарующей обманчивой благосклонностью, в искусстве которой так сильны иные академики, что кандидаты уходят от них растроганные, твердо уверенные, что могут рассчитывать на их голос. Но дело было не только в ней. Приедет ли принц Агригентский? А г-жа де Дюрфор? И вот, чтобы не выпустить из рук своих жертв, маркиза де Сент-Эверт сочла наиболее целесообразным собственной персоной явиться к Германтам; вкрадчивая с одними, властная с другими, она всем намекала на то, что их ожидают неслыханные увеселения, которых в другой раз уже не увидишь, и каждому обещала, что он у нее встретится с тем, с кем ему хотелось или нужно было встретиться. И вот эта обязанность, которую она раз в год возлагала на себя, – так в древнем мире возлагали на себя обязанности судьи, – обязанность устроительницы самого пышного garden party в сезоне, на время прибавляла ей весу в обществе. Список был составлен окончательно; маркиза медленно обходила гостиные принцессы, чтобы шепнуть то тому, то другому на ухо: «Не забудьте обо мне завтра», и ее охватывало чувство гордости, когда она, продолжая улыбаться, внезапно отводила глаза, если замечала дурнушку, встречи с которой следовало избежать, или дворянчика из провинции, которого принимал Жильбер как своего старого товарища по коллежу, но чье присутствие не украсило бы ее garden party. Она предпочитала не заговаривать с ними, чтобы потом иметь возможность сказать: «Я всех приглашала лично, а с вами мы, к сожалению, не встретились». Так, будучи всего-навсего Сент-Эверт, она рыщущими своими глазами производила в составе приглашенных на вечер к принцессе «разборку». И в это время она воображала себя самой настоящей герцогиней Германтской.
Надо заметить, что и герцогиня не так свободно как можно было предполагать, распоряжалась своими приветствиями и улыбками. Разумеется, в иных случаях она отказывала в них добровольно. «Она мне осточертела, – признавалась герцогиня, – стану я битый час толковать с ней о ее вечере!» Зачастую разборчивость герцогини объяснялась опасливостью, боязнью как бы муж, не желавший, чтобы она принимала артистов и т. п., не закатил ей скандала (Мари-Жильбер, напротив, благоволила к артистам, так что у нее надо было быть начеку, чтобы с вами не заговорила какая-нибудь знаменитая немецкая певица), а также страхом перед национализмом, который она, обладавшая, как и де Шарлю, умом Германтов, презирала с точки зрения светской (теперь раболепство перед генеральным штабом доходило до того, что генерала-плебея пропускали вперед, а кое-кто из герцогов шел сзади), но которому, однако, зная, что ее считают вольнодумкой, она делала большие уступки – вплоть до того, что боялась в кругу антисемитов подать руку Свану. Сегодня она была на этот счет спокойна: она знала, что принц увел Свана и вступил с ним в «какие-то пререкания». Она боялась при всех заговаривать с «милым Шарлем» – она предпочитала быть с ним ласковой в домашнем кругу.