Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я попытался сделать вид, что я богаче, чем на самом деле, однако на таком скудном материале это было трудно. Главным образом, я поубирал с глаз долой вещи, которые выдавали бедность, вроде открытых пакетиков с "Читос" и их рассыпавшегося на пластик содержимого. Еще я положил на видное место набор пакетов для мусора, ибо считал их предметом роскоши. Элизабет вошла и застыла посреди гостиной. При осмотре квартиры — вся в красновато-коричневом — она напоминала взведенный кольт. Впрочем, особого впечатления на нее, похоже, ничто не произвело, поскольку она, видимо, отмечала только статистические подробности: количество спален, точнее, в моем случае — количество спальни, кухоньку, кабельное телевидение, которая она включила (на самом-то деле и не кабельное, а древний выход на общую выносную антенну — ради ее прихода я вновь подсоединил разъем на 75 омов), розетки, которые она проверила, количество ванных (открыла кран, полагаю, чтобы проверить, не ржавая ли вода). Мне понравилось, как она заглянула в сою спальню и воскликнула:
— А это, должно быть, хозяйская.
Назвать мою унылую берлогу хозяйской спальней — все равно что повысить Гомера Пайла* [Г о м е е р П а й л — рядовой Корпуса морской пехоты США, герой одноименного комедийного телесериала (1964 — 1970)] до генерал-майора.
Она сидела у меня в гостиной деловито, строча у себя в планшете, и расспрашивала, как я отношусь к квартире через дорогу. Решился ли я? Я пустился в перечисление сложностей этого решения, сказал, что необходимо связаться с моим несуществующим соавтором. Я говорил уже минуту-другую, когда заметил, что у Элизабет четко сформировалось ротовое отверстие. С отвисшей челюстью моя любовь смотрела куда-то вниз, вбок от моей талии, и ручка застыла у нее в руке. Я обернулся и увидел телевизор, и открыл рот, и если бы при этом писал, ручка застыла бы и у меня в руке. На экране был я, в момент якобы ареста, в передаче "Крим-шоу". Прежде чем я нашелся, протекло долгое мгновение:
— Боже, этот тип похож на меня.
Всё это долгое мгновение я был в шоке — не от того, как неудачно были выбраны дата и точное время показа передачи, но от того, как я выгляжу по телевизору. В синей парке я выглядел толстяком, а я не толстяк. В синей парке я выглядел преступником, а я не преступник. Кадр сменился — на общем плане со мной беседовали двое полицейских. Теперь было видно, что действие происходит на фоне моей квартиры, и отпираться от очевидного стало ни к чему.
— Ну да, это я, — признал я. — Крупно на этом подзаработал. — И кивнул, как бы подтверждая свою ложь. Затем повернулся к Элизабет и сказал: — Я там просто говорю: "я разговариваю, разговариваю, я как будто бы разговариваю".
Она подняла взгляд на меня, и я понял, что она видит во мне опасную личность.
То был решающий момент. Вся моя маленькая вселенная повернулась вокруг своей оси и видоизменилась. И вот почему: Элизабет я до сих пор видел только на её территории, либо в окно, либо у себя в голове, но теперь, переступив порог моей квартиры, она обратилась в реальное существо, которому потребуется куда-то вешать одежду. А у меня в шкафу не хватило бы места и для той, которая на ней сейчас. Я знал, что не смогу уместиться в ванной с восемнадцатью галлонами лака для волос, и начинал понимать, насколько эта женщина не вписывается в мою жизнь. В то же время, когда она увидела меня по телевизору, в ее лице затаилось хорошо темперированное отвращение. За эти несколько долгих секунд у нас произошла смена магнитных полюсов — она стала заурядной, а я прославился.
Теперь Элизабет, по-видимому, воспринимала мою квартиру как притон, потому что спросила, нет ли у нас в доме наркоманов. Я ответил "нет" и как умел объяснил смысл телепередачи, хотя когда дошел до убийства этажом ниже, Элизабет принялась икать и попросила воды. Я ощутил некоторый прилив гордости, потому что вода из кухонного крана не была ни мутной, ни даже слегка бурой. Зазвонил сотовый телефон, Элизабет ответила, трижды сказала "да" и закончила разговор. Судя по ее тону, человек на том конце линии уловил в ее голосе нервозность и пытался выведать, в какой переплет она попала, при помощи вопросов типа: "У тебя всё в порядке?", "Ты в опасности?", "За тобой приехать?" Она вышла на улицу, а я смотрел на нее со своего места у окна, и меня вдруг, как прежде, потянуло к ней — несомненно, то был рефлекс на привычные обстоятельства.
После того как я увидел бок о бок двух женщин — Элизабет воочию, Клариссу мысленно, — мне в голову пришло нечто оглушительное: а нельзя ли сгрести всю мою любовь к Элизабет и перебросить ее на Клариссу? Мысль меня покоробила, ибо это означало, что личности обеих женщин не имеют никакого отношения к сгустку любви внутри меня. Подразумевалось, что я, если вздумается, могу обратить своё обожание на любой предмет, разбередивший мою фантазию. Но следующая мысль меня успокоила. Я знал, что, если уж дело дошло до любви, от нее не отделаешься без тяжких потрясений, и будут неудержимо сверкать в мозгу ужасающие картины измены, и будешь видеть себя помраченного и безутешного, себя — пленника тоски, вязко облепившей сердце.
Но Кларисса облегчила мне выбор. Она отражала свет; Элизабет его поглощала. Кларисса была солнечным зайчиком; Элизабет — шоколадным печеньем. Таким образом, мои нежные чувства к Элизабет превратились в снежные, когда я перевел свой циклопий взор на Клариссу. Да, в каком-то смысле я всегда буду любить Элизабет, и когда-нибудь мы вновь сможем видеть друг друга. Но пока слишком рано. Пусть она совладает со своей болью — в кругу своих друзей, по-своему. Она ведь сама виновата. Что бы ни было между нами, она это разрушила, совершив капитальную оплошность — встретившись со мной.
Солнце давно закатилось, а мысли мои всё накапливались, ширились, дробились. Светит ли мне что-нибудь с Клариссой? Ничего. Ни малейшего просвета. За девять месяцев встреч дважды в неделю она не исторгла из меня ни единого романтического обета. Мало того, она говорила со мной тоном, каким говорят с душевнобольными: "Как ты сегодня?" — в смысле "Как вы поживаете, ты и твоя шиза?" Зато Кларисса знает, что я тихий. Но это не то определение, которым хочется аттестовать своего супруга: "Знакомьтесь, мой муж. Он безвредный".
Несмотря на яркие проблески оздоровления, которые вызывала идея полюбить Клариссу вместо Элизабет, ближе к ночи я стал вглядываться в себя — оценивать себя и свое состояние, взвешивать, как я жил до сих пор. Я не знал, что сделало меня таким. Я не знал, как можно стать иным. Я не знал, что скрыто внутри меня и как мне высвободить скрытое. Должно быть нечто — ключ, или человек, или предмет, или песня, или стих, или поверье, или старая пословица, — что обеспечит доступ к нему, но пока всё это, похоже, где-то далеко. Забравшись очень глубоко в своем самокопании, я завершил вечер на безысходной ноте: смиренный сердцем мил немногим.
Посреди ночи я проснулся в поту и ужасе. Впившись руками в одеяло, я натянул его до самого носа, защищаясь от смертоносной твари, которая явно затаилась в комнате. Я лежал тихо на тот случай, если она еще не знает, что я здесь. Я задерживал дыхание и медленно, чтобы не шуметь и не шевелиться, выдыхал. Постепенно эта техника меня достала, и время от времени приходилось хватать воздух ртом. Но никто не убил меня той ночью, ничей нож не вспорол одеяло, ничьи пальцы не сжались у меня на горле. Задним числом я могу определить источник своей паники. Беда в том, что при моем вечернем сократическом диалоге с собой о природе любви не было Сократа, чтобы помочь мне с логикой. Я в одиночку метался между плюсами. Некому было меня поправить, а следовательно, из одной мысли не обязательно вытекала другая, да что там — новая мысль зачастую противоречила предшествующей. Я силком пытался придать ясность своей запутанной логике, и это оскорбляло мое ненасытное чувство порядка.