Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Перед выпиской мы с Сашей сдаем кровь, которую из “Шарите” должны переправить в Институт генетики человека в Аахене для поиска мутаций в гене PKDH1. Они будут искать в “горячих точках” – то есть анализировать те отрезки гена, в которых чаще всего встречается мутация, отвечающая за развитие поликистоза почек инфантильного типа. Если нам “повезет” и они найдут мутацию и у меня, и у Саши, во время следующей беременности можно будет провести генетический тест. И если эмбрион снова унаследует от нас обе поломки, сделать аборт до 12 недель. Более того – можно будет даже сделать ЭКО. Клетки оплодотворятся вне матки, эмбрионы опять же проверят и “подсадят” только здоровых.
Если поломки не найдут, наш риск повторения будет всегда 25 процентов. Это очень просто – как задачка про кареглазых и голубоглазых детей из школьной программы. Например, есть кареглазая мама и кареглазый папа; ген кареглазости – доминантный, он проявляется во внешности. Но мы знаем, что у каждого из них есть голубоглазый родитель, который передал им рецессивный (то есть пассивный, никак не проявляющийся внешне) ген голубоглазости. Какова вероятность, что у этих двух кареглазых людей родится голубоглазый мальчик? Если доминантная кареглазость мамы соединится с доминантной кареглазостью папы – глаза у мальчика будут карие. Если доминантная кареглазость одного соединится с рецессивной голубоглазостью другого – все равно карие, так как доминантный ген побеждает. Но если соединятся два рецессивных гена голубоглазости – получится мальчик с голубыми глазами. Вероятность этого, таким образом, один к четырем.
Я не знаю, какого цвета глаза у нашего мальчика. Какого цвета были глаза у нашего мальчика. Наверное, серые. Потому что они серые и у меня, и у Саши, и у нашей дочери. Впрочем, рецессивный ген кареглазости у каждого из нас наверняка есть. Как и рецессивный ген поликистоза. И если мой рецессивный (то есть никак не проявляющийся) ген поликистоза соединится с Сашиным рецессивным геном поликистоза – в итоге получится мертвый мальчик. Еще один мертвый мальчик с огромными почками. И вероятность этого – один к четырем.
– …Ну что ж, удачи, – дежурная врач пожимает нам руки. – Я очень надеюсь увидеть вас в нашей клинике снова – но по более радостному поводу. Будете рожать – приезжайте. Результаты вскрытия мы пришлем по почте. Мы также сообщим вам дату и место захоронения вашего ребенка. Вы сможете приехать на похороны, если захотите.
– А… антибиотики вы мне пропишете?
– Зачем? У вас нет инфекции.
– Но… в России в таких случаях все равно прописывают курс антибиотиков. Профилактически.
– Мы так не делаем. Зачем вмешиваться в работу организма без лишней необходимости?
– А… я должна ведь через несколько дней прийти на проверку?
– Только если что-то случится. А так – плановый осмотр через месяц-два. Вы, вероятно, уже будете в Москве. А это – вам, – она протягивает мне запечатанный конверт.
– Что там?
– Кое-что на память о вашем бейби.
Я отдергиваю от конверта руку.
– Не бойтесь. Там нет ничего страшного. Просто фото. У нас есть исследования, согласно которым женщины чувствуют себя гораздо лучше, когда у них есть возможность иногда смотреть на фото своего бейби.
Я беру конверт – но ни в этот день, ни на следующий его не вскрываю.
На третий день я пью кофе со сливками в нашей съемной берлинской квартире – и вдруг испытываю такой острый прилив тоски, что становится больно в груди, а майка намокает вокруг сосков. Моя тоска – это белое, теплое молоко, которое некому пить.
Моя тоска почему-то не лечится подавляющей лактацию гормональной таблеткой.
Я иду в ванную, встаю под душ и сцеживаюсь. Из меня текут молоко и кровь. Вода на дне ванной становится бурой.
А потом я возвращаюсь и вскрываю конверт, в котором запечатана “память о бейби”. Я смотрю на его лицо. На обиженно поджатые губы, которые никогда не прикоснутся к моей груди. Помимо фото, в конверте еще какой-то листок, сложенный вдвое. Я разворачиваю – и вижу чернильные отпечатки крошечной руки и крошечной ступни.
Они намазали синими чернилами холодную, как вчерашнее тесто, ладошку моего сына и прижали ее к этой бумажке.
Я прикасаюсь к этой бумажке губами. К этой чернильной ладошке. Новая порция тоски расползается по моей майке двумя мокрыми пятнами.
На следующий день я получу еще одну таблетку для подавления лактации. После нее молоко исчезнет. Но тоска – нет.
Я чувствую себя хорошо, у меня ничего не болит, температуры нет, а крови с каждый днем становится меньше. Дней через десять мы покупаем билеты в Москву.
Мы стоим в очереди на регистрацию. Чем ближе мы продвигаемся к стойке “Аэрофлота”, тем больше что-то натягивается во мне. Как будто тончайшая, невидимая резинка привязывает меня к немецкой земле. Резинка, натянутая между моим солнечным сплетением и моим бейби, который будет зарыт в эту землю. Я думала, все мои связи с ним уже порвались, – но нет, эта связь до сих пор оставалась и рвется только сейчас. Связь чисто географическая. Он остается здесь – а я улетаю.
Мы регистрируемся на рейс, проходим через металлоискатели – и невидимая резинка лопается. Это больно. Как всегда, когда лопается сильно натянутая резинка.
Первая паническая атака – я, впрочем, еще не знаю, что это она, – случается со мной здесь же, в аэропорту, в очереди на паспортный контроль. Внезапно кончается кислород. Я дышу, я что-то в себя вдыхаю – но это не воздух, а пустота. А воздуха нет. И сердце колотится у меня прямо в ушах. Я говорю Саше, что задыхаюсь. Совсем не могу дышать. Он внимательно на меня смотрит и говорит:
– Нет, ты дышишь.
Он открывает купленную в дьюти-фри фляжку виски:
– Выпей. Сделай три больших глотка.
Я послушно делаю три глотка, он убирает виски и меня обнимает. Я утыкаюсь носом и ртом в его свитер – и в этой позиции дышать почему-то становится легче. Как будто воздуха, наоборот, было для меня слишком много – а теперь в самый раз.
Мы едем куда-то в поезде – я и двое моих детей. У меня девочка и мальчик. С девочкой все понятно – это моя Саша-Барсук. А вот сын меня немножко тревожит. Ему, наверное, года два, но точно я сказать не могу. Мне никак не удается увидеть его лицо. Он все время ко мне спиной: отворачивается, смеясь. Убегает от меня по вагону, забавно топоча босыми ногами. Прижимается носом к окну, и я вижу только пушистый затылок. А потом, как-то вовсе без моего участия, мои дети вдруг – раз, и уже крепко спят. Дочь – на верхней полке, она, как всегда, раскрыта. Я натягиваю на нее одеяло и целую в лоб. Сын – на нижней. Он лежит на животе, уткнувшись лицом в подушку. Я сажусь рядом с ним на корточки, глажу его по волосам, надеясь, что он повернет ко мне голову, – но он неподвижен. Я раздумываю, повернуть ли его на спину, чтобы все же узнать, как он выглядит. Мне не хочется его будить – но, с другой стороны, это ведь ненормально, что я понятия не имею, как выглядит лицо моего ребенка. Какого цвета у него, к примеру, глаза? Как вообще получилось, что я ни разу в жизни не посмотрела в его глаза? Разве так бывает вообще? И куда мы, кстати, едем на этом поезде? И как зовут сына? Я пугаюсь, что не помню таких простых вещей. Изо всех сил напрягаюсь, пытаясь вспомнить, – и от этого напряжения исчезают и мальчик, и поезд. А я просыпаюсь.