Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К сожалению, эмиграция — понятие не столько социальное или политическое, сколько психологическое. Это прежде всего — психология побежденных, которая живет жаждой отмщения. Но для большой литературы, а в особенности литературы русской, это не может стать источником подлинного вдохновения, во всяком случае на протяжении долгого времени, ибо непреходящий дух русской литературы — не в «Аз воздам», а в «милость к падшим».
1985
За двенадцать лет жизни на Западе я уже привык к тому, что самые нетерпимые, самые озлобленные, самые агрессивные люди в эмиграции (и не только в эмиграции!) непременно поучают всех терпимости и плюрализму, разумея под этим применение столь похвальных качеств, конечно же, прежде всего по отношению к ним самим.
Мне пришлось убедиться в этом еще раз, ознакомившись на страницах газеты «Русская мысль» с полемикой между профессорами М. Геллером и И. Серманом.
Суть ее вкратце такова. Анализируя отчет профессора И. Сермана со Всемирной конференции славистов, имевшей место в ноябре минувшего года в Вашингтоне, профессор М. Геллер обратил внимание коллеги на его элементарную неосведомленность, если не сказать более: в этом отчете автор объявляет «невосполнимой утратой» для советской культуры фильм «Мертвый дом» по Достоевскому (режиссер-постановщик В. Федоров, сценарист В. Шкловский), которого сам И. Серман не видел.
(Кстати сказать, страстный апологет терпимости профессор И. Серман ухитрился «не заметить» на вышеупомянутой конференции одно из важнейших ее заседаний, посвященное творчеству А. Солженицына!).
Казалось бы, элементарные академические правила обязывают автора признать свою очевидную неправоту и принести извинения введенным в заблуждение читателям. Но, к сожалению, в наше время да еще в эмиграции сторонники плюрализма поступают прямо наоборот. Их беспроигрышный метод — поставить все с ног на голову и свалить собственные грехи на оппонента. Пусть оправдывается!
Профессор М. Геллер исчерпывающе убедительно ответил в «Русской мысли» на эту нехитрую демагогию, но мне хотелось бы добавить к его доводам еще несколько соображений, так сказать, морального порядка.
В ответе профессора И. Сермана все построено по железным советским стандартам, причем на уровне учебника литературы для неполной средней школы. Если упоминается Победоносцев, то это обязательно плохо; если же Салтыков-Щедрин, то это, безусловно, очень хорошо и никаких объяснений не требует; а, к примеру, утверждение о том, что не следует отвергать художественное произведение «за идеологию, какой бы она ни была», — почти дословный плагиат из речи такого «столпа терпимости», как В. Молотов, на сессии Верховного Совета СССР в 1939 году, посвященной разыгравшемуся тогда идеологическому роману между Сталиным и Гитлером.
Что же касается В. Шкловского, которого с такой страстью защищает И. Серман от нетерпимого М. Геллера, то его прокурорское выступление против Достоевского на Первом съезде Союза писателей СССР было не единственным в его извилистой жизни. В куда более безопасные времена, когда за молчание уже не сажали, он не постеснялся письменно обвинить Б. Пастернака в том же самом. Чтобы не быть голословным, приведу цитату из статьи В. Войновича «Заткнуть глотку»:
«Два пожилых и более или менее уважаемых литератора Илья Сельвинский и Виктор Шкловский в это время находились в Ялте. Вот бы им и уклониться от участия в злобной травле. Уж они-то хорошо знали, кто такой Пастернак. Ведь именно Пастернака поэт Сельвинский называл своим Учителем. Но страх, въевшийся в души этих людей за годы сталинского террора, не давал им покоя. Они боялись, как бы их не обвинили, что они в такой ключевой исторический момент специально укрылись за горами Крыма. Но не побоялись навсегда опозорить свои имена. И задыхаясь от жары и крутого подъема, глотая по дороге валидол, поплелись на гору, на почту, чтобы дать телеграмму с осуждением своего коллеги».
Правда, если руководствоваться логикой И. Сермана, можно было бы и в данном случае сказать, что «Пастернак, написавший «1905» и «Лейтенанта Шмидта», конечно же, был ренегатом и поэтому его хвалил растленный Запад и ругал В. Шкловский».
Но, откровенно говоря, за всеми публицистическими ухищрениями И. Сермана и его единомышленников сквозит одна основополагающая идея: во что бы то ни стало оправдать некую, до сих пор дорогую их сердцу идеологию. Они, к примеру, прекрасно осознают, что у антикоммунизма, как и у антифашизма, нет никакой идеологии и что это лишь нормальная нравственная реакция на идеологию человеконенавистнического толка. И все же с упорством, достойным, как говорится, гораздо лучшего применения, стараются заклишировать в умах доверчивых читателей знак равенства между коммунизмом и его принципиальными противниками, пытаясь таким образом нейтрализовать их усилия в разоблачении звериной сущности этого разрушительного учения.
И снова в ход пускаются школярские доводы вроде сермановских: «Томас Манн сказал», «Жан-Поль Сартр писал», «Бернард Шоу указывал». Словно все это — истины в последней инстанции, никакому обсуждению не подлежащие. При всем нашем уважении к литературным заслугам перечисленных выше корифеев, мы все же не должны забывать, что наряду с публикацией замечательных произведений все они еще и обнародовали письменно и устно массу политических заявлений, зачастую — просто глупостей. Для примера вспомним хотя бы заявление Шоу о голоде на Украине.
Декларируя терпимость к «идеологии, какой бы она ни была», люди наподобие И. Сермана проявляют в лучших традициях советской пропаганды крайнюю нетерпимость к Пушкину, Гоголю, Достоевскому, Пастернаку, Солженицыну и другим инакомыслящим, обнажая тем самым перед читателем свою подлинную сущность.
1986
Кто-то недавно остроумно заметил: «Ослабление международной напряженности — на Запад едет Евтушенко. Усиление международной напряженности — на Запад снова едет Евтушенко». Эта острота как нельзя более емко определяет суть советской культурной политики за рубежом.
Самое поразительное в том, что, ни на йоту не изменив за шестьдесят с лишним лет своей достаточно примитивной тактики и стратегии, она — эта политика — остается в высшей степени эффективной. Для того, чтобы убедиться в этом, достаточно бросить ретроспективный взгляд на недавнюю советскую историю.
Двадцатые годы. Не успели зарасти травой братские могилы расстрелянных большевиками кронштадтских матросов, этой, по выражению Григория Зиновьева, красы и гордости русской революции, а Ленин уже объявляет так называемую новую экономическую политику, и десятки самых именитых идеологических вояжеров от советской культуры разлетаются по городам и весям Запада с оливковой ветвью в зубах и с пропагандистскими сочинениями в кармане. В интеллектуальных салонах и снобистских аудиториях Берлина, Парижа, Лондона и Нью-Йорка они рассказывают зачарованной публике сказки о неслыханной либерализации режима, безбрежной свободе культуры в стране, расцвете творчества и социалистическом гуманизме. В результате политический, экономический и моральный авторитет СССР на Западе растет не по дням, а по часам: дипломатические признания следуют одно за другим, капиталисты наперебой предлагают кредиты, интеллектуальные и политические визитеры засыпают советские консульства просьбами о визах, а после посещения «страны будущего» заполняют своими восторженными одами столбцы самых престижных изданий у себя на родине.