Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Первое, что привлекло меня в А., — его комната. Мне всегда казалось, что за этими тяжелыми ставнями бродит некий беспокойный дух. Книги, разбросанные повсюду, обернутые в белую чертежную бумагу или в суперобложках, вывернутых наизнанку, — словно специально, чтобы скрыть названия. Кипы газет, искромсанных дырами, такое впечатление, что здесь пировали орды крыс, — А. делает вырезки из „реальной жизни“, как он называет эту абстракцию, столь далекую от его собственной жизни. Он садится за свои газеты как за обеденный стол, в залатанном халате и бархатных тапочках, и кромсает их вдоль и поперек парой тупых маникюрных ножниц. Он удивляется „реальности“ мира за стенами его кельи, как ребенок; ведь, судя по всему, люди там могут быть счастливы, могут смеяться и рожать детей».
Несколько подобных отрывков — вот и все, что осталось от автора «Moeurs»; скудное вознаграждение за кропотливый и с любовью сделанный труд; я не смог отыскать ни слова о том, как они расстались после краткого своего и бесплодного брака. И все же интересно было порой натыкаться в его книге на те же мысли о ее характере, которым позже предстояло прийти в голову нам, Нессиму и мне. Удивительного согласия ей удалось добиться ото всех нас. Такое впечатление, что в ее присутствии мужчины совершенно независимо друг от друга сразу догадывались, что нет никакой возможности судить ее по привычным стандартам. Клеа сказала о ней однажды (а уж ее-то суждения никогда не страдали излишней сдержанностью): «Кто по-настоящему нужен мужчине, так это настоящая стерва — вроде Жюстин; только такой удастся задеть мужчину всерьез. Хотя, конечно, наша общая подруга — это всего лишь мелкотравчатая современная копия великих hetaerae[26]прошлого, она принадлежит к тому же типу, хоть и не отдает себе в том отчета: Лаис, Харис и прочая компания… У Жюстин украли ее роль, и вдобавок ко всем бедам общество возложило на ее плечи груз вины и ответственности. Это печально. Она ведь истинная александрийка».
Клеа маленькая книжка Арноти тоже показалась пустой и страдающей ненужным стремлением все объяснить. «Это наша болезнь, — сказала она. — Мы пытаемся втиснуть вселенную в рамки психологии или философии. В конце концов, Жюстин невозможно оправдать или объяснить. Она просто и непостижимым образом есть, и нам придется смириться с этим, как с первородным грехом. Но обзывать ее нимфоманкой или пытаться разложить ее по Фрейду, мой дорогой, значит напрочь отсечь всю мифологию, — а в ней и кет ничего другого, в Жюстин. Как и все аморальные люди, она стоит где-то на грани между женщиной и богиней. Если бы наш мир был устроен так, как должно, в нем были бы храмы, способные дать ей прибежище и покой, которого она ищет. Храмы, где можно было бы с течением времени избавиться от проклятия, подобного тяготеющему над ней: не в пример этим дерьмовым монастырям, до отказа забитым прыщавыми католическими девственницами, соорудившими себе из гениталий велосипедные седла».
Она имела в виду главы, объединенные Арноти под заголовком «Проклятие», где, как ему казалось, он нашел ключ к душевной нестабильности Жюстин. Может быть, все это и пустое, как считает Клеа, но раз уж каждую вещь стоит подозревать в вероятности более чем одного истинного толкования, не будем пренебрегать и этим. Я и сам не слишком доверяю данной версии Жюстин, но до определенной степени она высвечивает ее манеру действовать — их бесконечные путешествия вдоль и поперек Европы. «В самом сердце страсти, — пишет он, добавляя в скобках, — (страсти, казавшейся ей самой легкодоступной формой человеческой одаренности) лежало проклятие, всерьез мешавшее ей чувствовать в полную силу, и я заметил его лишь долгие месяцы спустя. Оно тенью выросло между нами, и я увидел, или мне показалось, что я увидел, истинного врага того счастья, которого мы так ждали и от которого — мы это почувствовали — нас почему-то отлучили. Что это было?»
«Она сказала мне однажды ночью — мы лежали на огромной уродливой кровати, в чужой комнате, снятой за деньги, — мрачной прямоугольной комнате неясных франко-левантинских очертаний и тонов: лепнина на потолке — разлагающиеся заживо херувимы, покрытые язвами отпавшей штукатурки, гирлянды из виноградных листьев. Она сказала мне и оставила меня беситься от ревности, которую я все еще пытался скрыть, — и сама ревность была теперь совершенно иного свойства. Объектом ревности был мужчина, еще живой, но, несмотря на это, более не существующий. Фрейдисты, наверное, назвали бы это фоновой памятью о событиях ранней юности. Она была (и трудно было не заметить, сколь важным было для нее признание, — хотя бы по пролитым потокам слез; никогда, ни прежде, ни после той ночи, я не видел, чтобы она так рыдала), — она была изнасилована кем-то из родственников. Трудно удержаться от улыбки — до того банальна вся эта история. Понять, в каком возрасте все это случилось, было совершенно невозможно. И все-таки — и здесь, мне кажется, я проник в самую суть Проклятия: с тех самых пор она не могла получить удовольствия в постели, покуда не вспоминала о том случае и не проигрывала про себя с начала до конца все, что тогда произошло. Мы, ее любовники, могли дать ей лишь эрзац любви, ибо служили поводом для воспоминания об одном и том же детском акте, — и любовь ее, подобно некой форме мастурбации, окрасилась во все цвета неврастении; она страдала от собственного анемического воображения, потому что полноценное обладание мужчиной во плоти было ей недоступно. Она не могла влюбиться так, как ей того хотелось, ибо ее источники наслаждения были спрятаны в сумеречных уголках жизни, давно уже ставшей для нее чужой. Это было страшно интересно. Но что меня особенно позабавило, так это удар по моему мужскому самолюбию, который я незамедлительно почувствовал; как будто она только что покаялась мне в преднамеренной измене. Как?! Всякий раз, когда она лежала в моих объятиях, я не мог дать ей наслаждения, пока она сама не вспомнит о другом мужчине? Это означало, что в каком-то смысле я не мог ею обладать и никогда не обладал ею. Я был просто куклой. Даже сейчас, когда я пишу эти строки, я не могу не улыбнуться при воспоминании о том сдавленном голосе, которым я спросил ее — кто этот человек? где он теперь? (Интересно, что я собирался с ним сделать? Вызвать его на дуэль?) И тем не менее он был здесь, весьма недвусмысленно расположившись между Жюстин и мной, между Жюстин и светом солнца».
«С какой-то пугающей отрешенностью я наблюдал за тем, сколь часто и обильно любовь питается ревностью; Жюстин стала в десять раз желаннее, в десять раз более необходимой мне, когда я понял, что не могу дотянуться до этой лежащей в моих объятиях женщины. Весьма неожиданный и неприятный поворот событий для мужчины, не имевшего намерения влюбиться, не правда ли? — и для женщины, мечтавшей лишь о том, чтоб избавиться от наваждения и стать свободной для любви. Отсюда логически следовало и еще кое-что: если бы я смог преодолеть Проклятие, я овладел бы ею всецело, как то не удавалось до меня ни единому мужчине. Я смог бы занять место призрака и принимать ее поцелуи с чистой душой; пока же они доставались трупу. Мне показалось, что я наконец понял все».
«Потому-то мы и отправлялись в безумное наше турне, рука об руку, в попытке одолеть суккуба вместе и с помощью науки. Вместе мы посетили заставленную книгами келью в Чехии, где восседал прославленный мандарин от психологии с мертвенно-бледным лицом, любовно взиравший на свои „случаи“. Базель, Цюрих, Баден, Париж — мельтешат стальные рельсы, серо-голубые вены на бледном теле Европы; стальные узлы нервов, нити сходятся и разбегаются врозь сквозь горные цепи и долины. Лицом к лицу с самим собой в прыщавых зеркалах восточного экспресса. Мы возили ее недуг взад и вперед по всей Европе, как младенца в колыбели, пока я не начал приходить в отчаяние и даже подумывать — а что, если Жюстин вовсе и не хочет исцеляться? Ибо к неподвластному контролю разума проклятию, лежавшему на ее душе, она прибавила еще одно — и это было уже заболеванием воли. Почему так случилось, не знаю, но она никому не открывала его имени, имени призрака. Имени, значившего для нее теперь либо все, либо ничего. В конце концов, ведь где-то в этом мире он должен был существовать, должны были седеть и редеть от всяческих деловых хлопот и горестей его волосы, он должен был носить черную повязку на глазу, как делал это обычно после приступа офтальмии. (Я ничего не выдумываю, описывая его, — однажды я его видел.) „Почему я должна кому-то сообщать его имя? — кричала Жюстин. — Теперь он для меня не существует и никогда не существовал. Да он давно уже забыл о тогдашнем! Ты что, не видишь, что он мертв? Да каждый раз, как я с ним встречаюсь…“ Меня словно ужалила змея. "Значит, ты с ним встречаешься? " Она незамедлительно дала задний ход. „Раз в несколько лет, случайно, на улице. Мы киваем друг другу“.