Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Настя вежливо вздохнула, попрощалась и отправилась в декорационный цех сочинять королевский дворец из ограниченных запасов фанеры и марли. Самоваров двинулся было за ней, но Шехтман ловко ухватил его за рукав:
— Чего ж вы вчера отпирались? Ах, как я угадал!
— Не помню… Что такое?
— Я ведь, когда вы Таню весьма прохладно характеризовали, сразу сказал: вы сильно в кого-то влюблены. Что? А?
— Я не был вчера влюблен. Я и сегодня не…
— Не надо, не надо скрытничать! О, в ваших глазах вчера прямо-таки клокотала страсть. Клокотала, клокотала, не отпирайтесь! Вот сегодня вы побледнее, и мешочки под глазами, и желтизна, и то, и сё, но вчера… Вчера вы горели! У, как горели! Тани не заметили! Молодость, молодость…
«И в самом деле не заметил, — согласился про себя Самоваров. — Приходил специально на нее посмотреть, а сам дурака провалял. Теперь даже лица этой Тани вспомнить не могу, в пьесе она такая намазанная была. А потом еще кучумовка… Если бы знать…»
— Ну что, верно я напророчила? Так где же ваш взвод солдат? Жду с нетерпением, — услышал Самоваров насмешливый голос. — Э-эй, художник из Нетска!
Мариночка сидела на подоконнике, одну ногу свесив, а другую обхватив руками. Была она в чем-то темно-зеленом — то ли по поводу траура в театре, то ли чтоб стройность подчеркнуть. Пожалуй, последнее — юбка прекоротенькая, какой уж тут траур. Да и нетолстые черные колготки явно выставляли напоказ длину и худобу ее ног — и коленные чашечки соблазнительно выступали сложным своим анатомическим рисунком, и сухощавые икры.
Самоваров поздоровался и хотел пройти мимо, зато Мариночка этого не хотела. Она вызывающе вскинула обе ноги на подоконник, достала сигарету, зажигалку — теперь зеленую — и поманила ими Самоварова.
— Присядьте-ка, дайте огоньку, — потребовала она. — Ну, что? Верите теперь женской интуиции?
— В нашем случае довольно было бы и интуиции бегемота. Я здесь третий день, а уже успел увидеть две потасовки из-за покойной. Нечему удивляться.
— Так не пойдет! Трясли Мумозина, а задушили Пермякову. Да у нас таски и тряски все три года, что она в театре, мы уже привыкли. А я вам именно накануне сказала, что что-то будет.
Ей очень хотелось признания своих сверхъестественных способностей. Самоваров решил не затягивать ненужного спора.
— Хорошо, ваша взяла. Вы действительно угадали.
— Да не угадала я. Я знала! Именно так она должна была кончить. Вы верите в возмездие? Это как раз оно. Ей воздалось. Жалко вам ее, поди?
— Я не знал ее, но жалко.
— А мне нет. Конечно, я не прыгаю от радости, но и плакать не буду. Ей этого самой хотелось, иначе бы она не делала того, что делала. Тут уж каждый выбирает!
Мариночка была брюнеткой. Может быть, крашеной. На сцене Самоваров видел ее один раз в рыжем парике, другой — в ярко-лимонном. Оба парика были изрядно свалявшиеся. Их дикость Самоваров приписал дикарской любви Кульковского к ярким краскам. Мариночка, сбивая пепел, постукивала по сигаретке жестким загнутым ногтем. В ее глазах стояла едкая бледная желтизна и немного зелени вокруг зрачков. Самоваров подумал о зеленом яде (даже и остаточные осадки кучумовки на миг шумнули в висках) и холодно заметил:
— Вам что, очень хотелось играть ее роли?
— Ее роли?.. А почему бы и нет? Пожалуй. Трепета во мне, конечно, поменьше, но я бы справилась. А вы что, уязвить меня хотите, что ли? Так мне не больно. Вы слишком правильный, чтоб уметь меня уязвить. Вы никогда не догадаетесь, как это делается. С правильными я, как повар с картошкой… И мне не стыдно и не жалко. Пусть другие голосят по бедной Тане — те, что только и делают, что врут. А я скажу: она была милым трепетным чудовищем, которое столько жизней передавило… Новенький, ничего вы не знаете! Или вы тоже поклонник таланта, которому все можно?
— Не поклонник. Но судя по всему, ей тут было плохо. И ее убили. А вы ерничаете! О покойных либо хорошо, либо…
— Ах, все мы будем покойниками! Может быть, довольно скоро. Не надо обо мне ни теперь, ни потом хорошо говорить. Я разрешаю говорить плохо, — усмехнулась Мариночка.
«Сколько ей лет? — ломал голову Самоваров. — Ведь явно сильно старше Насти, а лицо до чего гладкое! Или сейчас такая замазка косметическая есть, и не врет реклама по телевизору? Нет, вроде физиономия настоящая — с порами, с точечками, с родинками — только гладкая-гладкая. А сама ведь вся прожженая, пережженая, обожженая. Может, это, наоборот, Настя — дурочка не по летам? Да нет, и Настя совсем не дурочка. В женщинах ни за что не разобраться!»
— Плохо ей было! — продолжала в это время Мариночка. — Ехала бы куда-нибудь. В столицы! Да ведь туда-то никто не звал! Небось, когда у нас появился Горилчанский — москвич, «Нору» месяца два назад ставил — так звезда наша сразу в стойку стала. Вот Горилчанский и наобещал с три короба: куда-то вызвать, кому-то рекомендовать. Все бы вздохнули с облегчением, да не тут-то было, все пошло кувырком. Даже после смерти давит!
— Я что-то не понимаю… — начал Самоваров.
— Что Горилчанский ее таки вызвал? Я сама сначала не поверила. Ведь сам он так, третьестепенный нырок. У нас в глуши всякий москвич — суперчеловек, диво дивное. А в Москве все москвичи, и этот — третий сорт. Куда он ее мог устроить? Это во-первых. А во-вторых, этот Горилчанский вечно во всяких дырах ставит спектакли, в качестве москвича и суперчеловека. А в каждом городишке, где он их ставит, есть своя Таня, то есть непонятый талант с неплохой фигуркой и с большими аппетитами в смысле карьеры. Всюду по захолустным театрам три сестры скулят: в Москву! В Москву! В Москву! И их не три, а три тыщи! На век нырка хватит. Это у нас ему не слишком повезло — Мумозин взбрыкнул. И я думала, сгинул нырок бесследно. Нет, оказывается.
— То есть?
— Вы что, не в курсе? У звезды ведь билет нашли на московский поезд. На сегодня, на утро. И покатилась бы звезда — и слава Богу! Хорошо бы! Вот видите, я тоже жалею, что так все кончилось прискорбно. Теперь ведь мы виноваты — ах, недоглядели! Недоглядели! Надо было под белы руки в поезд посадить да пирожков дать на дорожку.
— Был билет, — подтвердила и Лена, когда Самоваров поднялся под кошмарный свод декорационного цеха. Лена всегда все знала. — В Москву билет, на утро. У нее в сумочке нашли. И еще в сумочке — почему и поняли, что не ограбление — три тысячи долларов денег. Ничего не тронули! Ценного у ней особо ничего и не было. Одна шуба песцовая из «Федора Иоанновича», Мумозин дал, когда к ней подъезжал! Шуба эта в скольких-то местах попачкана и порвана — ничего девка не берегла. Висит себе и шуба, и на стуле сумочка с этими долларами. Не тронуто ничего! Теперь ищут на бытовой почве, так Витя-шофер говорит. Его все в милицию таскают. Ну, а на бытовой почве кто угодно шею сломает.
Самоваров разглядывал свой подробный, с размерами уже, чертеж стула Отелло. Надо бы хоть за чертеж с Мумозина содрать! Зря, что ли он, художник из Нетска, приперся в эту глушь? Чертеж вышел впечатляющий, переплюнувший Вовкины нетрезвые фантазии: со спинки стула скалилась, вывалив язык, рогатая рожа фавна, от ушей фавна ветвились виноградные лозы, ножки были закручены штопором. Получите-ка эпоху Возрождения! Самоварова грела мысль вечно этими рожами показывать язык Мумозину — каждую минуту, и сразу двенадцать раз! А к резьбе рож можно привлечь и Юрочку Уксусова, пусть избудет в ней свое горе. Труд лечит!