Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Надежде Ивановне было очень трудно. Сегодня, полтора века спустя, мы вряд ли можем в полной мере оценить нравы того времени. Но надо отдать должное мужеству этой незаурядной женщины. Когда разразилась трагедия, Нарышкина проводила дни в доме Сухово-Кобылина, не тая сочувствия к нему; она заботилась о том, чтобы Александра Васильевича не допускали к открытому гробу; писала письма к французскому консулу и аббату Кудеру; вмешивалась в следствие, не заботясь о своей репутации, и даже представила «сведение» о том, как жестоко обращалась Симон-Деманш с девушкой Прасковьей, жившей в доме графини Салиас…
В Париже, куда Надежда Ивановна уехала в том же 1850 году от сплетен, скандала, следствия, а более всего — для сокрытия от общества своей беременности, жизнь ее нимало не изменилась. Здесь она родила дочь Сухово-Кобылина, названную именем убитой возлюбленной и вымышленной фамилией Вебер.
«Русская аристократия образовала тогда в Париже нечто вроде неофициального посольства красавиц, — писал Андре Моруа в книге об Александре Дюма-сыне, — молодые женщины — Мария Калергис… Лидия Нессельроде… Надежда Нарышкина — собирали в своих салонах государственных деятелей, писателей и артистов. В России царь, мужья, семьи обязывали их соблюдать определенную осторожность. В Париже они вели себя так, словно сорвались с цепи».
Л. Гроссман дополняет портрет Надежды Ивановны рассказом о том, как вскоре после приезда в Париж она «сошлась с братом Наполеона III, герцогом Морни, бывшим одно время послом в Петербурге. Этот виднейший государственный деятель Второй империи был отчасти и драматургом. Первые чтения его водевилей происходили, по словам его биографа, в интимной обстановке, при закрытых дверях, у г-жи Нарышкиной… Во время чтения герцог просил отзывов об отдельных эпилогах и сценах у этой знатной русской дамы, отличавшейся оригинальными привычками, вечно возбужденной… Нарышкина, по словам биографа Морни, была начитанной, образованной, красивой женщиной…»
Нарышкиной не мог не отдать должного даже Феоктистов, запечатлевший ее в своих воспоминаниях: «…Она далеко не отличается красотой: небольшого роста, рыжеватая, с неправильными чертами лица… Она приковывает к себе внимание главным образом какою-то своеобразною грацией, остроумною болтовней и той самоуверенностью, которая свойственна так называемым „львицам“…»
Куда более поэтичный портрет Надежды Ивановны оставил для потомков Александр Дюма-сын. Их роман, совершенно в духе Достоевского, роман-поединок, в котором необходим конечный покоритель, продолжался много лет и был мучительным и страстным. Только в 1864 году, после смерти Нарышкина, они обвенчались, удочерив собственную дочь, которая до этого выдавалась, как и Луиза Вебер, за сироту-воспитанницу. Дюма писал о Нарышкиной: «Это существо физически бесконечно обольстительное — она пленяет меня изяществом линий и совершенством форм. Все нравится мне в ней: душистая кожа, тигриные когти и длинные рыжеватые волосы, глаза цвета морской волны…» К этому раннему впечатлению добавилось более позднее, из письма: «Я знаю ее не со вчерашнего дня, и борьба (ибо между двумя такими натурами, как я и она, и должна быть борьба) началась еще семь или восемь лет назад, но мне только два года назад удалось одолеть ее… Я изрядно вывалялся в пыли, но я уже на ногах и полагаю, что она окончательно повержена навзничь…»
Вот такое ответвление нашей истории. Оно многое объясняет в характерах действующих лиц косвенно; во всяком случае, дает основания подозревать, что Надежда Ивановна вряд ли могла быть пассивной жертвой, как, впрочем, вряд ли могла быть вдохновительницей преступления. Разве что только в воспаленных мечтах, в разгоряченном воображении…
Л. Гроссман считает, что вечером 7 ноября в доме Сухово-Кобылина произошла роковая встреча трех людей — Александра Васильевича, Нарышкиной и Луизы. «Сухово-Кобылин, — пишет Гроссман, — придя в ярость от поведения своей старой и уже опальной любовницы в месте свидания его с предметом новой любви — юной и прекрасной великосветской женщиной, — не помня себя от гнева, убивает Симон-Деманш шандалом. Нарышкина спешно вырабатывает план и организует сокрытие тела. Призываются двое преданных слуг — это могли быть только Макар Лукьянов и Ефим Егоров, которым за обещание денег и вольных, играя на их преданности и необходимости „спасти барина“, поручается пока лишь вывоз тела на дорогу в Хорошово… крепостные, вывозившие тело своей госпожи, не пожелали грабить его. Они выполнили поручение и оставили тело на пути в село Хорошово».
Здесь исследователь явно опирается на мнение Е. М. Феоктистова (который, в свою очередь, пустил в обиход обычную московскую сплетню), записавшего в своих мемуарах: «Однажды мадемуазель Симон, давно уже следившая за соперницей, сумела в поздний час проникнуть к своему возлюбленному. С проклятьями и ругательствами набросилась она на них, и Кобылин пришел в такую ярость, что ударом подсвечника или чего-то другого уложил ее наповал. Затем склонил он прислугу деньгами вывезти ее за город».
Одной из главных улик, свидетельствующих против Сухово-Кобылина, считалась его записка к Луизе, приведенная в приложении к исследованию Л. Гроссмана: «Милая мамочка, случилось так, что я несколько дней останусь в Москве. Зная, что вы остались в деревне только для того, чтобы разыграть ваши фарсы и слушать голос страсти, который твердит вам, увы, не мое имя, но имя другого, я предпочитаю призвать вас к себе, чтоб иметь неблагодарную и вероломную женщину под моими глазами и у порога моего кастильского кинжала. Возвращайтесь и трррр…епещите!»
На горе Александра Васильевича сыскались в его доме два кастильских кинжала. И хотя эротический смысл записки вряд ли кого-то способен сбить с толку, «улики» заработали…
Следствие по делу об убийстве Луизы Симон-Деманш длилось без малого семь лет — почти столько же, сколько прожили вместе Александр Васильевич и Луиза. За это время Сухово-Кобылин ни разу не был обвинен впрямую — он находился в подозрении, что, несомненно, было еще унизительнее. Но и окончание дела не могло удовлетворить Александра Васильевича: Государственный совет оправдал одновременно и его, и сознавшихся в содеянном преступников. Дело было закрыто и, вероятно, самим фактом «всеобщего» оправдания поспособствовало разнообразным слухам, толкам, сплетням, преследовавшим Сухово-Кобылина при жизни и даже, выражаясь отнюдь не фигурально, за гробовой плитой.
А слухи эти породили множество сомнений в невиновности писателя, как, впрочем, и прямо противоположные чувства. Л. Н. Толстой, описавший в приведенном письме к Т. А. Ергольской всю историю Симон-Деманш, несколько позже, 7 марта 1851 года, после встречи с Александром Васильевичем в гимнастическом зале, записал в дневнике: «Хотел Кобылину дать о себе настоящее мнение». Здесь, правда, необходимо некоторое уточнение.
Приведя эту дневниковую запись в своей книге, К. Л. Рудницкий комментирует ее как неоспоримое свидетельство того, что Толстой не верил в виновность Александра Васильевича. Скорее всего, так оно и было, но есть ведь и письмо к Ергольской, что делать с ним?.. Вряд ли стоит преувеличивать важность слов Толстого в споре о совершенном или несовершенном Сухово-Кобылиным преступлении. Запись от 7 марта посвящена разбору собственных, а не чужих грехов, поэтому словам о Кобылине предшествует признание в «самохвальстве», а завершает запись приговор Толстого самому себе — «мелочное тщеславие». Так сюжет из дневника Льва Николаевича Толстого невольно раскрывает перед нами атмосферу, в которой оказался Сухово-Кобылин после 9 ноября 1850 года.