Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И знали франки, что сидят посреди чужого народа, а прекрасная дама Тулуза только и ждет случая вцепиться им в горло.
Вон там, за открытым пространством, какое нарочно оставлено между городом и цитаделью, – там, за красноватыми кирпичными стенами, за тяжелыми деревянными ставнями, в вечных сумерках ущельев-улиц, – за каждым окном засело, таясь, вероломство.
И насмехалась Тулуза над франком Монфором, дразнила, в руки не давалась, в то же время постоянно оставаясь перед глазами. Вожделенная, недостижимая.
Да и кто, увидев ее хоть раз, не пожелал бы иметь ее своей?
…Ибо крепка, как смерть, любовь; люта, как преисподняя, ревность; стрелы ее – стрелы огненные; она – пламень весьма сильный…
* * *
Гюи де Монфор возвращался из Рима. Вез весть брату.
Громадную, будто сундук с приданым, где и чаши медные, и кубки серебряные, и кольца золотые, и одежды, от драгоценных камней тяжелые.
Вез он брату земли и титулы.
Другого отяготила бы такая ноша; Гюи де Монфору была она легка. По правде сказать, всю дорогу до Тулузы мчался сломя голову и лишь завидев башни Нарбоннского замка – приостановился. Вперед вестника погнал; сам же двинулся как бы неспешно.
Вестник давно скрылся, а Гюи, нетерпение в себе удерживая, все повторял в мыслях заранее вытверженную фразу. И улыбался.
А гонец уж ворвался в Нарбоннский замок, всполошив монахов и кур. Будто демоны его настигали, за пятки хватали, так торопился. Завопил на весь двор, с седла пав:
– Едет! Мессир Гюи едет! Возвращается!.. Ох…
Гонца подобрали, заботливо отерли ему лоб и щеки от пота. И пошатываясь ушел отдыхать, ног под собой не чуя от волнения и усталости.
Гюи приближался без суеты. Со стен видели, как едет по полю, пыля, львиным знаменем ослепляя.
Граф Симон своего брата хорошо знал. Коли затеял Гюи гонца посылать, о своем приезде объявлять загодя, стало быть, причины у него есть встречу с братом оттягивать.
И потому не помчался навстречу, как хотелось, а вместо того облачился в камизот белый и сюркот красный и возложил себе на шею золотую цепь.
А графиня Алиса повелела прислуге, чтобы меньшим детям умыли лица и одели их сообразно.
И одели десятилетнего Робера в красное, а маленького Симона-последыша в синее. Родного же сына Гюи, именем Филипп, облачили в белое.
А дочери Симона – Амисия, Перронелла, Лаура – те первыми в большой зал донжона проникли. Это чтобы не пропустить ничего. Это чтобы ни одна песчинка в часах без них не упала.
На заднем дворе (едва успели сыскать по отцову приказу!) бились на мечах старшие сыновья графа Симона – Амори, наследник, первенец, и второй, Гюи, – тому едва минуло семнадцать лет.
Между братьями почти десяток лет разницы. Но дайте только срок. Вот минет еще лет пять – и изгладится это неравенство. И тогда идти им рука об руку, соединив жребии в один.
Гюи народился после трех дочерей и угадал – и обличьем, и нравом – в своего дядю и крестного, чье имя носил. Амори же был с отцом, с Симоном, сходен. Только наживать себе врагов, как это делал его отец, еще не наловчился.
Если бы не велели им сейчас же бросать забавы, до полусмерти загонял бы старший брат младшего. Ибо Гюи был упрям и в поражении не сознавался.
Так и собрали всех родичей в донжоне, чтобы ждать им всем вместе.
И вот понеслись от ворот Нарбоннского замка голоса – сразу много, вразнобой. Загремели копыта, хохот поднялся. Что-то звякнуло, будто выронили или бросили щит.
В окно Симон видел, как его брат Гюи спешивается, как конюх уводит лошадь и что-то ворчит себе под нос, мотая головой.
Гюи де Монфор, сбросив пыльный плащ на руки подбежавшему слуге, уходит в свои покои. Слуга забегает сбоку, спрашивает о чем-то. Гюи кивает.
Симон ждет.
В донжоне собираются, один за другим, рыцари, дамы и монахи.
За окном, на дворе, гомонят солдаты. Пронзительно взвизгивают женщины – вишь, вьются.
Дети, втайне изнывшись, теперь затихли подле дамы Алисы – смирные-смирные.
Наконец долгожданные шаги. Гюи неторопливо поднимается – чисто умытый, одетый в белое. Всё как задумывалось еще по дороге из Рима.
И дама Алиса с трудом удерживает в груди изумленный вздох: никогда еще не видела она этого своего хмурого, молчаливого родича таким сияющим.
А Гюи де Монфор нарочно длит мгновение.
Симон – недвижим, как статуя.
Медленно склоняется перед ним Гюи. Время растягивается, становится густым. Всякий жест, всякое слово вязнет, исполняясь особенной тяжести.
Звучным голосом произносит Гюи де Монфор – будто жемчужины одну за другой перед братом выкладывает (сколько раз еще на корабле себя натаскивал – как стоять да как говорить!):
– Приветствую вас, господин мой и брат, граф Тулузский и Лестерский, герцог Нарбоннский, виконт Безьерский и Каркассонский!
Ибо такова была весть, которую вез он из Рима.
Симон под загаром бледнеет.
Симон встает, подходит к брату.
Гюи улыбается от уха до уха.
– Свят Бог на небе, – говорит он, смеясь, – и есть свет правды на земле. Шесть лет трудились вы неустанно и вот – не напрасны были потери.
Помедлив мгновение, Симон крепко обнимает брата.
– Здравствуйте, мессир, – только это и говорит Симон. – Как же я рад, что вы, наконец, вернулись.
Амори – старший сын, наследник – глядит на отца во все глаза. Восхищенно, влюбленно, почти молитвенно. В груди ширится неистовый восторг.
Губы Амори шевелятся, привыкая: «Граф Тулузский… виконт Безьерский…»
Родные, соратники, друзья – те вокруг разом принимаются шуметь, смеяться, весело переговариваться, друг друга поздравлять.
И дама Алиса поднимается со своего места, чтобы низко поклониться своему супругу.
И Симон перед всеми целует ее руку.
Лучшей пары еще не видано, чем граф Симон и Алиса де Монморанси: оба полны зрелой силы, оба красивы, статны, широки в плечах и поясе.
Кругом кричат здравицы. Свят Бог на небе! Есть свет правды на земле! Увенчан Монфор победой, и труды его не напрасны!
И дочери – Амисия, Перронелла, Лаура – бьют в ладоши и смеются, радуясь на отца и мать.
И только ближайшим – Гюи и Алисе – открыто, что для Симона так и не наступило праздника.
Пустыми, мертвыми глазами смотрит Симон – куда-то в сторону, мимо жены, мимо любимого брата.
Шесть лет он трудился, проливая кровь. Шесть лет битв, ненависти, предательств. Шесть лет…
Счастливая весть задыхается, погребаемая под пеплом усталости – не разгрести, не отвести руками! Радость выцветает, блекнет.